Prijava na forum:
Ime:
Lozinka:
Prijavi me trajno:
Trajanje:
Registruj nalog:
Ime:
Lozinka:
Ponovi Lozinku:
E-mail:

Registracijom prihvatate pravila foruma.
ConQUIZtador
banner
Trenutno vreme je: 16. Okt 2018, 04:38:35
nazadnapred
Korisnici koji su trenutno na forumu 0 članova i 1 gost pregledaju ovu temu.

Ovo je forum u kome se postavljaju tekstovi i pesme nasih omiljenih pisaca.
Pre nego sto postavite neki sadrzaj obavezno proverite da li postoji tema sa tim piscem.

Idi dole
Stranice:
2 3 ... 5
Počni novu temu Nova anketa Odgovor Štampaj Dodaj temu u favorite Pogledajte svoje poruke u temi
Tema: Anton Pavlovič Čehov  (Pročitano 47687 puta)
12. Maj 2005, 00:35:59

Zodijak
Pol Žena
Poruke 2
Шуточка

Ясный зимний полдень... Мороз крепок, трещит, и у Наденьки, которая держит меня под руку, покрываются серебристым инеем кудри на висках и пушок над верхней губой. Мы стоим на высокой горе. От наших ног до самой земли тянется покатая плоскость, в которую солнце глядится, как в зеркало. Возле нас маленькие санки, обитые ярко-красным сукном.
- Съедемте вниз, Надежда Петровна! - умоляю я. - Один только раз! Уверяю вас, мы останемся целы и невредимы.
Но Наденька боится. Все пространство от ее маленьких калош до конца ледяной горы кажется ей страшной, неизмеримо глубокой пропастью. У нее замирает дух и прерывается дыхание, когда она глядит вниз, когда я только предлагаю сесть в санки, но что же будет, если она рискнет полететь в пропасть! Она умрет, сойдет с ума.
- Умоляю вас! - говорю я. - Не надо бояться! Поймите же, это малодушие, трусость!
Наденька наконец уступает, и я по лицу вижу, что она уступает с опасностью для жизни. Я сажаю ее, бледную, дрожащую, в санки, обхватываю рукой и вместе с нею низвергаюсь в бездну.
Санки летят, как пуля. Рассекаемый воздух бьет в лицо, ревет, свистит в ушах, рвет, больно щиплет от злости, хочет сорвать с плеч голову. От напора ветра нет сил дышать. Кажется, сам дьявол обхватил нас лапами и с ревом тащит в ад. Окружающие предметы сливаются в одну длинную, стремительно бегущую полосу... Вот-вот еще мгновение, и кажется, - мы погибнем!
- Я люблю вас, Надя! - говорю я вполголоса.
Санки начинают бежать все тише и тише, рев ветра и жужжанье полозьев не так уж страшны, дыханье перестает замирать, и мы наконец внизу. Наденька ни жива ни мертва. Она бледна, едва дышит... Я помогаю ей подняться.
- Ни за что в другой раз не поеду, - говорит она, глядя на меня широкими, полными ужаса глазами. - Ни за что на свете! Я едва не умерла!
Немного погодя она приходит к себя и уже вопросительно заглядывает мне в глаза: я ли сказал те четыре слова, или же они только послышались ей в шуме вихря? А я стою возле нее, курю и внимательно рассматриваю свою перчатку.
Она берет меня под руку, и мы долго гуляем около горы. Загадка, видимо, не дает ей покою. Были сказаны те слова или нет? Да или нет? Да или нет? Это вопрос самолюбия, чести, жизни, счастья, вопрос очень важный, самый важный на свете. Наденька нетерпеливо, грустно, проникающим взором заглядывает мне в лицо, отвечает невпопад, ждет, не заговорю ли я. О, какая игра на этом милом лице, какая игра! Я вижу, она борется с собой, ей нужно что-то сказать, о чем-то спросить, но она не находит слов, ей неловко, страшно, мешает радость...
- Знаете что? - говорит она, не глядя на меня.
- Что? - спрашиваю я.
- Давайте еще раз... прокатим.
Мы взбираемся по лестнице на гору. Опять я сажаю бледную, дрожащую Наденьку в санки, опять мы летим в страшную пропасть, опять ревет ветер и жужжат полозья, и опять при самом сильном и шумном разлете санок я говорю вполголоса:
- Я люблю вас, Наденька!
Когда санки останавливаются, Наденька окидывает взглядом гору, по которой мы только что катили, потом долго всматривается в мое лицо, вслушивается в мой голос, равнодушный и бесстрастный, и вся, вся, даже муфта и башлык ее, вся ее фигурка выражают крайнее недоумение. И на лице у нее написано:
"В чем же дело? Кто произнес те слова? Он, или мне только послышалось?"
Эта неизвестность беспокоит ее, выводит из терпения. Бедная девочка не отвечает на вопросы, хмурится, готова заплакать.
- Не пойти ли нам домой? - спрашиваю я.
- А мне... мне нравится это катанье, - говорит она краснея. - Не проехаться ли нам еще раз?
Ей "нравится" это катанье, а между тем, садясь в санки, она, как и в те разы, бледна, еле дышит от страха, дрожит.
Мы спускаемся в третий раз, и я вижу, как она смотрит мне в лицо, следит за моими губами. Но я прикладываю к губам платок, кашляю и, когда достигаем середины горы, успеваю вымолвить:
- Я люблю вас, Надя!
И загадка остается загадкой! Наденька молчит, о чем-то думает... Я провожаю ее с катка домой, она старается идти тише, замедляет шаги и все ждет, не скажу ли я ей тех слов. И я вижу, как страдает ее душа, как она делает усилия над собой, чтобы не сказать:
"Не может же быть, чтоб их говорил ветер! И я не хочу, чтобы это говорил ветер!"
На другой день утром я получаю записочку: "Если пойдете сегодня на каток, то заходите за мной. Н.". И с этого дня я с Наденькой начинаю каждый день ходить на каток, и, слетая вниз на санках, я всякий раз произношу вполголоса одни и те же слова:
- Я люблю вас, Надя!
Скоро Наденька привыкает к этой фразе, как к вину или морфию. Она жить без нее не может. Правда, лететь с горы по-прежнему страшно, но теперь уже страх и опасность придают особое очарование словам о любви, словам, которые по-прежнему составляют загадку и томят душу. Подозреваются все те же двое: я и ветер... Кто из двух признается ей в любви, она не знает, но ей, по-видимому, уже все равно; из какого сосуда ни пить - все равно, лишь бы быть пьяным.
Как-то в полдень я отправился на каток один; смешавшись с толпой, я вижу, как к горе подходит Наденька, как ищет глазами меня... Затем она робко идет вверх по лесенке... Страшно ехать одной, о, как страшно! Она бледна, как снег, дрожит, она идет, точно на казнь, но идет, идет без оглядки, решительно. Она, очевидно, решила наконец попробовать: будут ли слышны те изумительные сладкие слова, когда меня нет? Я вижу, как она, бледная, с раскрытым от ужаса ртом, садится в санки, закрывает глаза и, простившись навеки с землей, трогается с места... "Жжжж"... жужжат полозья. Слышит ли Наденька те слова, я не знаю... Я вижу только, как она поднимается из саней изнеможенная, слабая. И видно по ее лицу, она и сама не знает, слышала она что-нибудь или нет. Страх, пока она катила вниз, отнял у нее способность слышать, различать звуки, понимать...
Но вот наступает весенний месяц март... Солнце становится ласковее. Наша ледяная гора темнеет, теряет свой блеск и тает, наконец. Мы перестаем кататься. Бедной Наденьке больше уже негде слышать тех слов, да и некому произносить их, так как ветра не слышно, а я собираюсь в Петербург - надолго, должно быть, навсегда.
Как-то перед отъездом, дня за два, в сумерки сижу я в садике, а от двора, в котором живет Наденька, садик этот отделен высоким забором с гвоздями... Еще достаточно холодно, под навозом еще снег, деревья мертвы, но уже пахнет весной, и, укладываясь на ночлег, шумно кричат грачи. Я подхожу к забору и долго смотрю в щель. Я вижу, как Наденька выходит на крылечко и устремляет печальный, тоскующий взор на небо... Весенний ветер дует ей прямо в бледное, унылое лицо... Он напоминает ей о том ветре, который ревел нам тогда на горе, когда она слышала те четыре слова, и лицо у нее становится грустным, грустным, по щеке ползет слеза... И бедная девочка протягивает обе руки, как бы прося этот ветер принести ей еще раз те слова. И я, дождавшись ветра, говорю вполголоса:
- Я люблю вас, Надя!
Боже мой, что делается с Наденькой! Она вскрикивает, улыбается во все лицо и протягивает навстречу ветру руки, радостная, счастливая, такая красивая.
А я иду укладываться...
Это было уже давно. Теперь Наденька уже замужем; ее выдали или она сама вышла - это все равно, за секретаря дворянской опеки, и теперь у нее уже трое детей. То, как мы вместе когда-то ходили на каток и как ветер доносил до нее слова "Я вас люблю, Наденька", не забыто; для нее теперь это самое счастливое, самое трогательное и прекрасное воспоминание в жизни...
А мне теперь, когда я стал старше, уже не понятно, зачем я говорил те слова, для чего шутил...




Mala šala

      Vedro zimsko podne... Mraz stegao, sve puca, i Nađenjki, koja me drži pod ruku, hvata se srebrnasto inje po uvojcima, na slijepoočnicama i na maljicama iznad gornje usne. Stojimo na visokom brijegu. Od naših nogu do samog podnožja pruža se strma ravan u kojoj se sunce ogleda kao u ogledalu. Kraj nas su male sanke, postavljene jarkocrvenom čojom.
      - Da se spustimo, Nadežda Petrovna, - molim ja. - Samo jedanput! Vjerujte mi, ostaćemo živi i čitavi.
      Ali Nađenjka se boji. Sav taj prostor od njenih majušnih kaljača pa do kraja ledenog brijega izgleda joj kao strašna, neizmjerno duboka provalija. Kad pogleda dolje, ona premre i zastane joj dah čim je pozovem da sjedne u sanke, a šta će tek biti ako se usudi da poleti u provaliju! Ona će umrijeti, poludjeće.       
     - Preklinjem vas! - govorim joj. - Zašto se bojite? Shvatite da je to malodušnost, kukavičluk!
      Nađenjka najzad popušta, i ja joj na licu čitam da ona popušta iako je to opasno po život. Blijedu, uzdrhtalu, namještam je u sanke, obgrlim je rukom i zajedno se sunovraćujemo u bezdan.
      Sanke lete kao strijela. Vazduh koji prosjecamo šiba u lice, huči, zviždi u ušima, bolno štipa od bijesa, hoće da skine glavu s ramena. Od siline vjetra ne možemo da dišemo. Kao da nas je sam đavo zgrabio svojim kandžama pa nas s rikom vuče u pakao. Predmeti oko nas slivaju se u jednu dugu traku koja strmoglavo juri... Evo, još časak samo - čini nam se - i propali smo!
      - Ja vas volim, Nađa! - izgovaram poluglasno. Sanke počinju da klize sve sporije i sporije, hujanje vjetra i zujanje salinaca nisu više tako strašni, dah više ne zastaje, i evo nas najzad dolje.
      Nađenjka je ni živa ni mrtva. Blijeda, jedva diše... Ja joj pomažem da ustane...     
     - Ni za živu glavu neću se više spuštati - kaže ona gledajući me razrogačenim očima punim užasa.
     - Ni za šta na svijetu! Umalo nisam presvisla!     
     Malo kasnije ona dolazi k sebi, i već mi upitno zagleda u oči: jesam li ja rekao one četiri riječi ili su joj se samo one pričule u huci vihora? A ja stojim kraj nje, pušim i pažljivo razgledam svoju rukavicu.
      Ona me hvata pod ruku i mi dugo šetamo oko brijega. Zagonetka joj, očigledno, ne da mira. Jesu li izgovorene one riječi ili nijesu? Da ili ne? Da ili ne? To je pitanje samoljublja, časti, života, sreće, pitanje vrlo važno, najznačajnije na svijetu. Nađenjka mi prodornim pogledom nestrpljivo, tužno zagleda u lice, odgovara bez veze, čeka hoću li ja započeti razgovor. 0, koliko promjena na tom dragom licu, koliko promjena! Ja vidim, ona se bori sa sobom. htjela bi nešto da kaže, nešto da pita, ali ne nalazi riječi, nezgodno joj je, strašno, smeta radost...
      - Znate šta? - kaže ona ne gledajući me.
      - Šta? - pitam ja.
      - Hajde još jednom ... da se spustimo.
      Penjemo se uza stepene na brijeg. Ja ponovo namještam blijedu, uzdrhtalu Nađenjku u sanke, ponovo letimo u stravičnu provaliju, ponovo huji vjetar i zuje salinci, i ponovo u najjačoj i najbučnijoj jurnjavi sanki ja izgovaram poluglasno:
      - Ja vas volim, Nađenjka!
      Dok se sanke zaustavljaju Nađenjka mjeri pogledom brijeg niz koji tek što smo se spustili, zatim dugo gleda u moje lice, osluškuje moj glas, ravnodušan i nimalo strastan, i sva, sva, čak i njen muf i kapuljača, cijela njena sitna pojava izražava krajnju nedoumicu. A na licu joj je ispisano:
      - U čemu je stvar? Ko je izgovorio one riječi? On, ili mi se samo pričulo?
      Ta neizvjesnost je uznemiruje, izvodi je iz strpljenja. Siroto djevojče ne odgovara na pitanja, natmurilo se, samo što ne zaplače.
      - Hoćemo li kući? - pitam ja.
      - A meni ... meni se sviđa ovo sankanje - kaže ona crveneći. - Da se spustimo još jedanput?
      Njoj se "sviđa" to sankanje, a međutim, dok sjeda u sanke, ona je kao i prije toga blijeda, jedva diše od straha, drhti.
      Spuštamo se treći put, i ja vidim kako me ona gleda u lice, prati moje usne. Ali ja prinosim ustima maramicu, kašljem, i kad se nađemo na sredini brijega, uspjem da prošapćem:
      - Ja vas volim, Nađa!
      I zagonetka ostaje zagonetka! Nađenjka ćuti, razmišlja o nečemu... Ja je pratim sa sankanja kući, ona se trudi da ide što lakše, usporava korak i neprestano očekuje da li ću joj kazati ove riječi. Ja vidim kako se muči, kako se savladava da ne kaže:
      - Nije moguće da ih je govorio vjetar! Ja neću da je to govorio vetar!
      Sjutradan ujutru dobijem ceduljcu: "Ako idete danas na sankanje, svratite po mene. N." I od toga dana Nađenjka i ja - svakog dana idemo na sankanje i, spuštajući se odozgo, ja svaki put poluglasno izgovaram uvjek iste riječi:
      - Ja vas volim, Nađa!
      Uskoro se Nađa navikava na tu rečenicu kao na vino ili morfijum. Ona ne može da živi bez nje. Doduše, juriti niz brijeg strašno je kao i prije, ali sada već strah i opasnost daju posebnu čar riječima o ljubavi, riječima koje su zagonetne kao i prije, i koje tište dušu. Osumnjičena su uvjek ista dvojica: ja i vjetar... Ko joj od nas dvojice izjavljuje ljubav, ona ne zna, ali njoj je, očigledno, već svejedno; iz bilo kog pehara pio - svejedno je, samo da se opiješ.
      Jednog podneva uputih se sam na sankanje; umješavši se u gomilu, vidim kako Nađenjka prilazi brijegu, kako me traži očima... Zatim se plašljivo penje uza stepenice... Strašno joj je da se sanka sama, o, koliko je to strašno! Ona je blijeda kao snijeg, drhti, ona ide kao na gubilište ali ide, ide odlučno, ne osvrćući se. Ona je sigurno odlučila da najzad provjeri hoće li se čuti one zanosne slatke riječi kad mene nema? Ja vidim kako, blijeda, sa ustima otvorenim od užasa, sjeda u sanke, zatvara oči i, oprostivši se zauvjek od života, kreće... "Zzzz" ... zuje salinci. Ne znam čuje li Nađenjka one riječi... ja samo vidim kako ona ustaje iz sanki iznurena, slaba, a po licu joj se vidi da ni sama ne zna da li je čula nešto ili nije. Dok se spuštala, strah joj je oduzeo sposobnost da čuje, da razaznaje šumove, da shvata...
      Ali evo dolazi i prolećni mjesec mart... Sunce je sve blaže. Naš ledeni brijeg tamni, gubi svoj sjaj i kravi se najzad. Mi prestajemo da se sankamo. Sirota Nađenjka više nema gdje da čuje one riječi, niti ima ko da ih izgovara - vjetar se ne čuje, a ja se spremam za Petrograd, na duže vrijeme, po svoj prilici zasvagda.
      Nekako dan-dva prije odlaska, u sumrak, sjedim ja u bašti, a od dvorišta u kome živi Nađenjka ta bašta je odvojena visokom ogradom sa šiljcima... Još je prilično hladno, na đubrištu još ima snijega, drveće je mrtvo, ali već miriše na proljeće i spremajući se na počinak gavrani bučno graču. Prilazim ogradi i dugo posmatram kroz rupu. Vidim kako Nađenjka izlazi na trem i diže tužan, izgubljen pogled prema nebu... Proljećni vjetar duva pravo u njeno blijedo sumorno lice... On je podsjeća na onaj vjetar koji nam je hučao onda na brijegu kad je slušala one četiri riječi, i lice joj postaje tužno, pretužno, a niz obraz klizi suza... I siroto djevojče pruža obje ruke kao da moli taj vjetar da još jednom donese one riječi. I ja, sačekavši vjetar, izgovaram poluglasno:
      - Ja vas volim, Nađa!
      Bože moj, šta se zbiva s Nađenjkom! Ona klikće, smiješi se cijelim licem i pruža u susret vjetru ruke, radosna, srećna, tako lijepa.
      A ja odlazim da se spremam za put.
      To je bilo davno. Sada je Nađenjka već udata; udali su je, ili je sama željela - to je svejedno, za sekretara plemićkog starateljskog fonda i sad već ima troje dece. Ono kako smo nas dvoje nekada išli na sankanje i kako joj je vjetar donosio riječi: "Ja vas volim, Nađenjka" - nije zaboravljeno; za nju je to sad najsrećnija, najdirljivija i najljepša uspomena u životu...
      A meni sada, kad sam postao stariji, nije jasno zašto sam govorio one riječi, zašto sam se šalio ...

« Poslednja izmena: 04. Jun 2006, 15:56:02 od Makishon »
IP sačuvana
social share
Солнце взошло багровым
Цветком хризантемы!
Или это свое отраженье
Я в зеркале вижу?..
Воскресное утро.
Pogledaj profil
 
Prijava na forum:
Ime:
Lozinka:
Zelim biti prijavljen:
Trajanje:
Registruj nalog:
Ime:
Lozinka:
Ponovi Lozinku:
E-mail:
Veteran foruma
Svedok stvaranja istorije


Ne tece to reka,nego voda!Ne prolazi vreme,već mi!

Zodijak Taurus
Pol Žena
Poruke 18761
Zastava Srbija
OS
Windows XP
Browser
Mozilla Firefox 1.5.0.4
Kad je neko srećan

Sa železničke stanice Balagoje polazi putnički voz. U jednom vagonu druge klase „za pušače“ drema pet putnika u sutonu vagona. Oni su baš maločas nešto jeli pa sad, naslonivši glave na naslone od divana, pokušavaju da zaspe.
Tišina.
Otvaraju se vrata, a u vagon ulazi jedan visok, kao motka mršav čovek u crvenkastom šeširu i u modernom kaputu koji je mnogo podsećao na operetske i Žilvernove korespondente.
Taj čovek se zaustavlja nasred vagona, duva kroz nos i, žmireći, dugo posmatra sedišta.
- Ne, i ovo nije onaj! – mrmlja on. – Đavo bi ga znao šta je to! To je prosto užasno! Ne, nije onaj!
Jedan putnik se zagleda u njega i radosno uyvikuje:
- Ivane Aleksejeviču! Otkud vi? Jeste li vi to?
Mršavi dugajlija, Ivan Aleksejevič, zadrhta, tupo se zagleda u putnika, pa poznavši ga, veselo pljesnu rukama.
- Ha! Petre Petroviču! – veli on. – Koliko je vode Volgom proteklo otkako se nismo videli! A ja i ne znam da vi putujete ovim vozom.
- Pa jeste li mi živo-zdravo?
- Pa dobro je. Samo, evo vidite u čemu je stvar: izgubio sam svoj vagon, pa ne mogu nikako da ga nađem, koliki sam idiot! Nema ko da me bije!
Dugajlija Ivan Aleksejevič klati se i kikoće se.
- Dešava se to često! – nastavlja on. – Maločas sam, posle drugog zvona, bio izašao da popijem jedan konjak. Naravno – popijem. E, mislim ja, pošto je iduća stanica još daleko, kako bi bilo da popijem još jednu. I dok sam ja tako pio i mislio, a ono i treće zvono... Ja, kao lud, potrčim i uskočim u prv vagon koji sam video. E pa de, zar nisam idiot? Zar nisam zevzek?
- Ama vi ste baš sasvim... veseli – govori Petar Petrovič. – Sedajte! Izvol’te sesti!
- Jok, jok!... Idem, brate, da tražim svoj vagon! Zbogom!
- Ama vi ćete se, kako je mrak, još i omaći sa platforme. Sedite, brate, a kad dođemo na stanicu, vi ćete naći svoj vagon. Sedite!
Ivan Aleksejevič uzdiše i neodlučno seda prema Petru Petroviču. Vidi se da je uzbuđen, pa se kreće kao po iglama.
- Kuda putujete? – pita Petar Petrovič.
- Ja? U svet. Meni je sad u glavi takav haos, da ni ja sam ne znam kuda putujem. Polsužila me sreće, pa eto putujem. Ha-ha... Jeste li vi, rođeni moj, videli kadgod srećne budale? Niste? E onda gledajte! Pred vama je najsrećniji čovek na ovome svetu! Da! I vi ništa ne vidite na mome licu?
- To jest vidim da ste... ovaj... ali samo malo...
- Mora biti da mi je lice užasno glupo! Eh, baš mi je krivo što nema ogledala, da pogledam svoju njuškolizaciju! Osećam, brate, da postajem idiot. Časna reč! Ha-ha... ja, zamislite samo: idem na svadbeni put. Pa zar nisam zevzek?
- Vi? Pa zar ste se oženili?
- Danas, sokole moj! Venčao se, pa pravo na stanicu!
Počinju čestitanja i obična pitanja.
- Pazi ti njega!... – smeje se Petar Petrovič. – A zato li ste se vi tako fino nagizdali!
- Da-a... Radi potpune iluzije sam se čak i naparfimisao. Sasvim sam vam se zagnjurio u te stvari! Niti kakvih briga, niti misli, nego samo jedno osećanje, nečega onako... đavo bi ga znao kako da ga nazovem... neke blagodušnosti, ili tako nešto. Otkako sam se rodio, još se nisam tako sjajno osećao!
Tu Ivan Aleksejevič zatvara oči i klima glavom.
- Strašno sam srećan – govori on. – Eto, i vi sami razmislite. Sad ću vam otići u svoj vagon. Tamo na divančiću, kraj prozora, sedi stvor božiji koji vam je, tako reći, svim svojim bićem predan. Znate li, blondina sa nosićem... s prstićima... Dušica moja! Anđele moj! Ti si moj zlatni pupoljak, moj sjajni lampiončić! Filoksero duše moje! A nožica! Gospode! Njena nožica nije kao što su naše nožurde, nego nešto minijaturno, čarobno... alegorično! Prosto da uzmeš i pojedeš tu nožicu! Eh, ama vi ništa ne razumete! Jer vi ste materijalisti, dosadni bećari i ništa više! Evo, kad se oćenite, onda ćete se setiti! Gde li je sad, reći ćete, Ivan Aleksejevič? Da! A sad idem u svoj vagon. Tamo me već s nestrpljenjem čeka... sa osmejkom. Ja sednem, pa evo ovako, sa dva prstića, za podvaljčić...
Ivan Aleksejevič klima glavom i klati se od srećnog smeha.
- Pa onda nasloniš svoju tikvu na njeno ramence i hvataš je oko struka. A unaokolo, znate li, tišina... poetičan polumrak. Ceo svet bih tog trenutka zagrlio. Petre Petroviču, dopustite da vas zagrlim!
- Drage volje.
Prijatelji se uz opšti smeh putnika grle, i srećan novobračnik nastavlja:
- A radi većeg idiotluka ili, kako to po romanima govore, radi veće iluzije, odeš do bifea da iskapiš dve-tri čašice. Ovde u glavi i u grudima dešava mi se nešto što ni u bajkama nećeš naći. Ja sam čovek sitan, ništavan, a čini mi se da sam najednom postao bezgraničan... Ceo svet sobom obuhvatam!
Putnici, gledajući na napitog, srećnog mladoženju, i sami se zaraze njegovom veselošću, pa već i ne osećaju dremež. Mesto jednog slušaoca, oko Ivana Aleksejeviča se očas pojaviše petorica. On se vrti kao na iglama, prska pljuvačkom oko sebe, maše rukama i brblja, brblja bez prestanka. Cereka se i svi se cerekaju.
- Glavno je, gospodo, što manje misliti! Do đavola sa svima tim analizama... Ako ti se pije, a ti, brate, pij, a ne da filozofiraš: da li je to škodljivo ili nije... Sve su te filozofije i psihologije luk i voda!
Kroz vagon prolazi kondukter.
- Dragi moj prijatelju – obraća mu se mladoženja – kad budete prolazili kroz vagon br. 209, a vi nađite tamo damu u sivom šeširu sa belom pticom, pa joj recite da sam ja ovde!
- Razumem. Samo u ovom vozu nema vagona br. 209. Ima 219!
- Pa dobro! Svejedno! Dakle recite toj dami: muž vam je zdrav i čitav!
Ivan Aleksejevič najednom se hvata za glavu i ječi:
- Muž... Dama... Je li to odavno? Muž... Ha-ha... Tebe treba tući, a ti muž! Ah, idiotčino! A ona! Juče je još bila devojčica... pupoljak... Prosto ne mogu da verujem!
- Danas je čak nekako čudnovato videti srećnog čoveka – govori jedan putnik. Pre ćeš videti belu vranu.
- Da, a ko je kriv? – govori Ivan Aleksejevič tegleći svoje duge noge sa vrlo šiljastim kapnama. – Ako vi niste srećni, onda ste sami krivi! Da, a kako ste vi mislili? Čovek je sam kovač svoje sreće. Zaželite samo, pa ćete biti srećni, ali vi nećete. Vi se tvrdoglavo uklanjate od svoje sreće.
- Eto sad! Kako to?
- Vrlo prosto!... Priroda je udesila i naredila da čovek u izvesno vreme svoga života voli. I ako je nastao taj period, onda, brate, voli svom snagom. A vi ne sluašte prirodu, sve nešto čekate. Dalje... U zakonu je rečeno da normalni individuum mora da stupi u brak... Bez braka nema sreće. Ako je došlo pravo i zgodno vreme, a ti se ženi, ne odugovlaći... Ali vi se ne ženite, nego mudrujete i sve nešto čekate! Zatim je u Svetom pismu rečeno da vino veseli srce čovečije... Ako ti je dobro, pa hoćeš da ti bude još bolje, onda mi ti, bratac, idi u bife pa popij nešto. Glavno je da ne mudruješ, nego udari u šablon! Jer šablon vam je velika stvar!
- Vi kažete da je čovek kovač svoje sreće. Kakav je on, dovraga, majčin kovač kad je dovoljan jedan bolestan zub ili zla tašta, pa da mu sva njegova sreća strmoglavce poleti? Sve zavisi od slučaja. Neka nas zadesi, na primer, sad kukujevska katastrofa, pa da vidim da li bi tad ovako pevali...
- Koješta - protestvuje mladoženja. – Katastrofe se dešavaju samo jedanput u godini. Ne bojim se ja nikakvih slučajeva, stoga što ti slučajevi nemaju razloga da se događaju. Retki slučajevi! Nek idu oni do đavola! Prosto neću o njima ni da govorim!... Oho! Mi ovo, izgleda, već prilazimo nekoj postaji.
- A kuda vi putujete? – pita Petar Petrovič. – U Moskvu, ili nekud južnije?
- Ala potrefiste? Kako ću ja to, putujući na sever, dospeti nekuda južnije?
- Pa Moskva nije na severu?
- Znam, samo što mi sad putujemo u Petrograd! – govori Ivan Aleksejevič.
- Mi putujemo u Moskvu, molim vas lepo!
- To jest, kako to u Moskvu? ’ čudi se mladoženja.
- Čudnovato... A za gde ste vi uzeli kartu?
- Za Petrograd.
- Onda vam čestitam! Vi ste pogrešili voz.
Prolazi pola minuta ćutanja. Mladoženja se diže i tupo prelazi očima društvo.
- Da, da – objašnjava Petar Petrovič. – U „Balagom“ ste uskočili u drugi voz... Vi ste, znate, posle konjaka uplai u kontra voz.
Ivan Aleksejevič bledi, hvata se za glavu i počinje brzo da korača po vagonu.
- Ah, što sam idiotčina! – planu on kao otrovan. – Ah, neka me, nitkova, đavoli požderu! No pa šta sad da radim? Pa u onom vozu mi je žena! Ona je tamo sama, čeka, muči se.
Mladoženja pade na divan i ježi se, kao da mu je neko na žulj stao.
- Ja sam nesrećan čovek! – ječi on. – Pa šta da radim? Šta?
- No, no... – teše ga putnici. Nije to ništa... Telegrafišite vašoj ženi, a sami sedite u brzi voz. Pa ćete je tako stići.
- Brzi voz – plače mladoženja, „kovač svoje sreće“. – A gde su mi pare za brzi voz? Sve su mi pare kod žene!
Prošaptavši nešto između sebe, smejući se, putnici prikupljaju novac pa snabdevaju srećnog čoveka potrebnom sumom...
« Poslednja izmena: 04. Jun 2006, 15:56:43 od Makishon »
IP sačuvana
social share
Ako je Supermen tako pametan zašto nosi donji veš preko odela??
Pogledaj profil
 
Prijava na forum:
Ime:
Lozinka:
Zelim biti prijavljen:
Trajanje:
Registruj nalog:
Ime:
Lozinka:
Ponovi Lozinku:
E-mail:
Veteran foruma
Svedok stvaranja istorije


Ne tece to reka,nego voda!Ne prolazi vreme,već mi!

Zodijak Taurus
Pol Žena
Poruke 18761
Zastava Srbija
OS
Windows XP
Browser
Mozilla Firefox 1.5.0.4
Neuspeh

Ilija Sergejič Peplov i žena mu Kleopatra Petrovna stajali su kod vrata pa su žudno i željno osluškivali. Tamo iza vrata, u maloj sali, dešavala se, po svoj prilici, izjava ljubavi, a izjavljivali je njihova kći Natašenjka i učitelj građanske škole Ščupkin.
- Trza! – šaputao je Peplov, drhteći od nestrpljenja i tarući ruke. – Pazi sad, Petrovna, čim počnu da govore o osećanjima, odmah ikonu sa zida skidaj pa ćemo ući da ih blagoslovimo... Zateći ćemo ih na samom delu... A blagoslov sa ikonom je svet i nenarušiv... Posle nam ne umače, pa makar nas i sudu tužio.
A tamo, iza vrata, vodio se ovakav razgovor:
- Ostavite vi vaš karakter – govorio je Ščupkin, paleći šibicu o svoje karirane pantalone. – Nikakavih pisama ja vama pisao nisam!
- Gle’te, molim vas! Mislite ja ne poznajem vaš rukopis! – kikotala se devojka, afektirano i potcikujući i svakičas pogledajući u ogledalo. – Odmah sam poznala! I kako ste čudni! Vajni nastavnik krasnopisa, a pišete svračijim nogama! Pa kakav ste vi nastavnik pisanja, kad vi sami rđavo pišete?
- Hm!... To ništa ne znači. U krasnopisu nije glavno rukopis, glavno je da se učenik ne zaboravlja. Nekog lenjirom po glavi mlatnem, nekog isteram da kleči... A i šta mi je opet rukopis! Ništavna stvar! Nekrasov je pisac bio, a sramota te pogledati kako je taj čovek pisao. U celokupnim delima iznesen je njegov rukopis.
- Znam, al ono je Nekrasov, a ovo ste vi... (uzdah). Ja bih za pisca sa zadovoljstvom pošla. On bi mi stalno pesme za uspomenu pisao!
- Pa pesme vam i ja mogu pisati, akoželite.
- A o čemu vi možete pisati?
- O ljubavi... o osećanjima... o vašim očima... Pamet da vam se pomeri kad pročitate... Kao kiša ćete plakati! A ako vam napišem poetične stihove, ondaćete mi, valjda, dozvoliti ručicu da vam poljubim?
- Vrlo važno!... Možete ako ćete i sad da poljubite.
Ščupkin podskoči pa, izbečivši oči, prionu uz punačku ručicu koja je mirisala na sapun od jaja.
- Skidaj ikonu – užurba se Peplov, munuvši rukom svoju ženu, pobledeo od uzbuđenja i zakopčavajući se.
- Pa ni sekunde ne oklevajući, Peplov širom otvori vrata.
- Deco... – promrmlja on, dižući ruke put neba i plačljivo ćmirkajući. – Gospod će vas blagosloviti, deco moja... Živite... plodite se... množite se...
- I... i ja vas blagosiljam... – prozbori majka, plačući od sreće. – Srećni bili, mili moji! O, ta vi mi jedino moje blago oduzimate! – obrati se ona Ščupkinu. – Pa volite moju kćer, čuvajte mi je...
Ščupkin zinu od iznenađenja i straha. Ulazak roditelja bio je tako iznenadan i smeo da nije mogao ni reči da progovori.
- Ukebaše me! Sputaše me! – pomisli on, sav pretrnuo od straha. – Klopka se sklopila. Iz te kože nikud!
I on pokorno podmetnu glavu kao da bi da kaže: „Evo, uzmite je – pobeđen sam!“
- Bla... blagosiljam... – nastavi tata, pa se i on zaplaka. – Natašenjka, dete moje... stani tu do njega... Daj ikonu, Petrovna...
Ali tu roditelj najednom prestade da plače, a lice mu se sve iskrivi od besa.
- Krljo jedna! – reče on ženi ljutito. – Glupa glavo! Kakva ti je to ikona?
- Ej, naopako i u zao čas!
Šta se desilo?
Nastavnik krasnopisa bojažljivo dižeoči i vide da je spasen: onako u žurbi mamica je zgrabila sa zida, umesto ikone, portret pisca Lažečnjikova. Starac Peplov i njegova supruga Kleopatra Petrovna, sa portretom u rukama, stajahu zbunjeni, ne znajući šta da rade i šta da kažu.
Nastavnik krasnopisa iskoristi zabunu pa – strugnu...
« Poslednja izmena: 04. Jun 2006, 15:57:21 od Makishon »
IP sačuvana
social share
Ako je Supermen tako pametan zašto nosi donji veš preko odela??
Pogledaj profil
 
Prijava na forum:
Ime:
Lozinka:
Zelim biti prijavljen:
Trajanje:
Registruj nalog:
Ime:
Lozinka:
Ponovi Lozinku:
E-mail:
Veteran foruma
Svedok stvaranja istorije


Ne tece to reka,nego voda!Ne prolazi vreme,već mi!

Zodijak Taurus
Pol Žena
Poruke 18761
Zastava Srbija
OS
Windows XP
Browser
Mozilla Firefox 1.5.0.4
Debeli i mršavi

Na stanici Nikolajevske železnice srela se dva prijatelja: jedan debeo, drugi mršav. Debeli tek što beše ručao u staničnom restoranu, i njegove masne usne rumenele su se kao zrele višnje. Mirisao je na heres i fler d’oranž. A mršavi tek što beše izašao iz vagona – sav pretrpan koferima, zavežljajima i kartonskim kutijama. Mirisao je na šunku i crnu kafu. Iza leđa mu je virila mršava žena dugačke brade – njegova supruga, i visoki gimnazist žmirkavog oka – njegov sin.
- Porfirije! – viknu debeli kad ugleda mršavog. – Ama jesi li ti to? Dragi moj! Otkad se, čoveče, nismo videli!
- Gospode! – začudi se mršavi. – Miša! Druže moj! Otkud ti?
Prijatelji se triput poljubiše i pogledaše jedan drugog očima punim suza. Obojica su bili prijatno iznenađeni.
- Dragi moj! – poče mršavi posle poljubaca. – Ko bi se tome nadao! E baš si me iznenadio! Daj da te pogledam lepo! Lep si kao što si i pre bio! Isti onaj kicoš i mirišljavko! Ah, bože moj! Pa kako si! Jesi li bogat? Jesi li se oženio? Ja sam već oženjen, kao što vidiš... Ovo je moja žna. Lujza, rođena Vancenbah... luteranka... A ovo mi je sin, Natanailo, đak trećeg razreda. Ovo je, Natanja, moj drug iz detinjstava! Zajedno smo učili gimnaziju.
Natanailo malo promisli pa skide kapu.
- Gimnaziju smo zajedno učili! – nastavi mršavi. – Sećaš se kako su te zadirkivali? Zvali su te Herostrat zato što si đačku knjižicu progoreo cigaretom, a mene Efijalt, što sam voleo da spletkarim. Ho... ho. Šta ćeš, deca! Ne boj se, Natanja! Priđi mu bliže... A ovo je moja žena, rođena Vancenbah... luteranka.
Natanailo malo promisli pa se sakri iza očevih leđa.
- Pa kako mi živiš, prijatelju? – zapita debeli, ushićeno gledajući druga. – Gde služiš, dokle si dogurao?
- Služim, dragi moj! Već dve godine sam u osmoj grupi i imam orden „Satnislava“. Plata slaba... ali šta se može. Žena daje časove muzike, a ja u slobodno vreme pravim tabakere od drveta. Odlične tabakere! Po rublju komad prodajem. Ako neko uzme deset i više, njemu, naravno i jevtinije. Živi se nekako. Služio sam, znaš, u ministrastvu, a sad sam ovamo premešten za šefa odseka u istom odeljenju... Ovde ću služiti. A kako ti? Možda si već i državni savetnik? A?
- Ne, dragi moj, teraj još više – reče debeli – ja sam dogurao već do tajnog... Dve zvezde imam.
Mršavi najednom preblede, skameni se, ali mu se lice brzo iskrivi u širok osmeh, izgledalo je da mu iz lica i očiju vrcaju iskre. On se zgrči, poguri, smanji se. Njegovi koferi, zavežljaji i kutije se takođe zgrčiše... Dugačka ženina brada još više se izduži. Natanailo stade „mirno“ i zakopča dugmad svog šinjela...
- Ja, vaše prevashodstvo... Vrlo mi je drago! Drug, može se reći, iz detinjstva, i najednom postali takva veličina! Hi-hi-hi...
- Ta okani se! – namršti se debeli. – Čemu taj ton? Nas dvojica smo drugovi iz detinjstava... i čemu titulisanje!
- Ali, zaboga... Šta vi to... – poče se kikotati mršavi, i još se više zgrči... Milostiva pažnja vašeg prevashodstva... kao neka životvorna voda... Evo, ovo je, vaše prevashodstvo, moj sin Natanailo... žena Lujza, luteranka, donekle...
Debeli htede nešto da odgovori, da oponira, ali na licu mršavog bilo je toliko strahopoštovanja, sladunjavosti i poniznosti da se tajnom savetniku smuči... On okrenu glavu od mršavog i pruži mu ruku.
Mršavi steže tri prsta, pokloni se do pojasa i zakikota se kao Kinez: „Hi-hi-hi“. Žena se nasmeši. Natanailo izvede reverans i ispusti kapu.
Sve troje su bili prijatno zaprepašćeni.
« Poslednja izmena: 04. Jun 2006, 16:00:02 od Makishon »
IP sačuvana
social share
Ako je Supermen tako pametan zašto nosi donji veš preko odela??
Pogledaj profil
 
Prijava na forum:
Ime:
Lozinka:
Zelim biti prijavljen:
Trajanje:
Registruj nalog:
Ime:
Lozinka:
Ponovi Lozinku:
E-mail:
Veteran foruma
Svedok stvaranja istorije


Ne tece to reka,nego voda!Ne prolazi vreme,već mi!

Zodijak Taurus
Pol Žena
Poruke 18761
Zastava Srbija
OS
Windows XP
Browser
Mozilla Firefox 1.5.0.4
Skupoceni pas

Poručnik Dubov, ne više tako mlad ratnik i dobrovoljac* Knaps sede i piju.
- Prekrasan pas! – veli Dubov pokazujući Knapsu svoju kerušu Milku. – Iz-van-redno pseto! Pogledajte joj samo njušku! Pa sama njuška koliko vredi! Kad bi se čovek namerio na ljubitelja, taj bi samo za njušku dao dvesta rubalja! Ne verujete? Pa onda vi ništa ne razumete...
- Razumem, ali..
- Pa to je seter, čistokrvni engleski seter! A pri vrebanju je zadivljujući, a pronicljivost... njuh! Bože, kakav njuh! Znate koliko sam dao za Milku kad je još bila štene? Sto rubalja! Divno pseto! Ne-valjalice! Milka! Glu-pačo, Milka! Dođi ovamo, dođi ovamo... psetance, psiću moj...
Dubov privuče sebi Milku i poljubi je među uši. Na oči mu navreše suze.
- Nikome te ne dam... lepotice moja... razbojniče nijedan. Pa ti me voliš, zar ne, Milka? Voliš? Ne, marš napolje – viknu najednom poručnik. – Prljavim šapama pa pravo meni na mundir hoćeš! Da, Knapse, sto pedeset rubalja sam dao za štene! Pa, valjda, imao sam i za šta! Šteta je samo: nemam vremena za lov! Propada pas bez posla, svoj talenat pokopava... Baš zato ga i prodajem. Kupite, Knapse! Celoga života ćete mi biti zahvalni! No ako baš niste pri novcu, izvolite, daću vam ga i za polovinu, uzmite za pedeset! Pljačkajte!
- Ne, golubiću... – uzdahnu Knaps. – Da je vaša Milka muškog pola, onda bih je možda i kupio, a ovako...
- Milka nije muškog pola? – zaprepasti se poručnik. – Knapse, ta šta vam je? Milka nije muškog... pola? Ha-ha! Pa onda šta je ona po vašem mišljenju? Kuja? Ha-ha! E, dečko i po! On još ne razlikuje kera od kuje!
- Govorite mi kao da sam ja slep ili dete... – nađe se uvređen Knaps. – Naravno da je kuja!
- Možda ćete reći još da sam ja dama! Ah, Knapse, Knapse! A još ste, eto, i tehnički završili! Ne, dušo moja, to je pravi, čistokrvni ker! Osim toga, takav će svakome keru dati deset poena fore, a vi... nije muškog pola! Ha-ha!
- Oprostite, Mihaile Ivanoviču, ali vi... prosto me za budalu smatrate... To čak i vređa...
- No, ne treba, đavo nek vas nosi... Nemojte kupiti... Vama čovek ne može dokazati! Još malo pa ćete reći da joj ovo nije rep nego noga... Nije potrebno. Pa hteo sam uslugu da vam napravim. Vahramejeve, konjaka!
Posilni donese još konjaka. Prijatelji nasuše po jednu čašu i zamisliše se. Prođe tako pola sata u ćutanju.
- Pa neka je i ženskog pola... – prekinu poručnik ćutanje, mrko gledajući u bocu. – Čudna mi čuda! Pa to je za vas i bolje! Doneće vam štenad, a svako štene – to vam je po dvadeset pet rubalja... Svako će rado od vas kupiti. Ne znam šta vam se toliko sviđaju kerovi! Keruše su hiljadu puta bolje. Ženski pol je i zahvalniji i privrženiji... No kad se već toliko bojite ženskog pola, izvolite, uzmite za dvadeset pet.
- Ne, golubiću... Ni kopejke ne dam. Prvo, pas mi nije potreban, a drugo, nemam ni novca.
- Mogli ste mi to i ranije reći. Milka, gubi se odavde!
Posilni donese kajganu. Prijatelji se latiše jela i ćutke očistiše tanjir.
- Valjan ste vi momak, Knapse, pošten... – reče poručnik brišući usne. – Žeo mi je da vas tako pustim, neka ga đavo nosi... Znate šta? Uzmite psa zabadava!
- Pa kud ću s njim, golubiću? – reče Knaps i uzdahnu. – I ko će kod mene oko njega da se bakće?
- No, ako ne treba – ne treba... đavo nek vas nosi! Ako nećete, i ne treba... Kuda ćete? Sedite!
Protežući se, Knaps ustade i dohvati kapu.
- Vreme je, zbogom... – reče zevajući.
- Pa pričekajte, otrpatiću vas.
Dubov i Knaps se obukoše i izađoše napolje. Prvih sto koraka išli su ćuteći.
- Ne znate li kome bih mogao dati pseto? – reče poručnik. – Nemate li, možda, takvih poznanika? Pseto je, videli ste, dobro, rasno, ali... meni apsolutno nije potrebno!
- Ne znam, dragi... Otkud meni ovde takvi poznanici?
Sve do Knapsovog stana prijatelji više ne progovoriše ni reči. Tek kad Knaps stisnu poručniku ruku i otvori svoju kapiju, Dubov se nakašlja i nekako neodlučno progovori:
- Ne znate, primaju li ovdašnji strvoderi pse ili ne?
- Biće da primaju... Ne mogu pouzdano reći.
- Poslaću sutra po Vahramejevu... Neka ide do đavola! Neka joj kožu oderu... Mrsko pseto! Odvratno! I ne samo što je sebe zagadila, nego je juče u kuhinji i sve meso poždrala, g-g-gadura... pa da je još neka dobra pasmina, a ovako, đavo bi ga znao šta je, mešavina džukele i svinje. Laku noć!
- Zbogom! – reče Knaps.
Kapija se zalupi, i poručnik ostade sam.
« Poslednja izmena: 04. Jun 2006, 16:02:15 od Makishon »
IP sačuvana
social share
Ako je Supermen tako pametan zašto nosi donji veš preko odela??
Pogledaj profil
 
Prijava na forum:
Ime:
Lozinka:
Zelim biti prijavljen:
Trajanje:
Registruj nalog:
Ime:
Lozinka:
Ponovi Lozinku:
E-mail:
Veteran foruma
Svedok stvaranja istorije


Ne tece to reka,nego voda!Ne prolazi vreme,već mi!

Zodijak Taurus
Pol Žena
Poruke 18761
Zastava Srbija
OS
Windows XP
Browser
Mozilla Firefox 1.5.0.4
Konjsko prezime

Penzionisanog generalmajora Buldjejeva zaboleo je zub. Ispirao general usta votkom i konjakom, stavljao na bolestan zub zift od duvana, opijum, trepentin i petrolej, utrljavao u obraz jod, stavljao u uši vatu natopljenu alkoholom, ali je sve bilo uzalud, i povrh toga izazivalo je gađenje. Došao je doktor. pročačkao po zubu, prepisao kinin, ali ni od toga nije bilo nikakve vajde. General, opet, nije pristao da vadi zub. Svi ukućani, žene, deca, posluga, čak i pomoćni kuvar Pećka, imali su svoje predloge šta treba raditi. Nadzornik imanja generala Buldjejeva, Ivan Jevsejič, stigao je s predlogom da se pristupi lečenju pomoću vračanja.
- Ovde, u našem srezu, Vaše blagorodstvo – reče – pre deset godina služio je trošarinac Jakov Vasiljič. On je lečio zube vračanjem, i to prvoklasno. Ponekad se samo okrene prema prozoru, promrmlja nešto, zapljune i bol nestane kao rukom odnesen! Imao je magičnu moć...
- I gde je on sada?
- E pa, posle su ga otpustili sa trošarine, sad živi kod tašte u Saratovu. Samo od zuba i živi. Kad god nekog zaboli zub, taj odlazi kod njega da se leči. Meštanima iz Saratova pomaže kod svoje kuće, a ako je bolesnik iz druge varoši, onda pomaže i telegrafski. Uputite mu depešu, Vaše blagorodstvo, kažete samo, takva i takva stvar, raba Božjeg Alekseja zaboleo zub, molim da mu pomognete. A pare za lečenje pošaljite mu poštom.
- To su gluposti! Koješta!
- A vi pokušajte, Vaše blagorodstvo! Ne može se reći da ne voli rakiju, ne živi sa ženom, nego sa nekom Švabicom, nevaljalac jedan, ali se može reći da je pravi čudotv orac!
- Pošalji, Aljoša – poče da ga moli generalica. – Ti ne veruješ u vradžbine, ali ja imam iskustva s tim. Čak i ako ne veruješ, što da ne pošalješ? Ne možeš ništa da izubiš.
- Dobro, hajde – pristade Buldjejev. – Sada bih poslao telegram i crnom đavolu, a nekmoli nekom trošarincu... Uh! Jedva stojim! Gde ti taj tvoj trošarinac stanuje? Kome da pišemo?
General sede za sto i lati se pera.
- Njega u Saratovu svako pašče zna – reče nadzornik. – Izvolite napisati, Vaše blagorodstvo, dakle, ovako: u varoš Saratov, njenom blagorodstvu gospodinu Jakovu Vasiljiču... Vasiljiču...
- Da?
- Vasiljiču... Jakovu Vasiljiču... uh, kako mu ono beše prezime!... Vasiljiču... Dođavola!... na vrh mi jezika... A malopre kad sam dolazio ovamo, znao sam... Dozvolite...
Ivan Jevsejič se zagleda u tavanicu i poče da mrda usnama. Buldjejev i generalica su nestrpljivo očekivali.
- Šta bi? Misli malo brže!
- Ždrebnjikov?
- Nije ni to. Čekajte... Kobiletin... Bedevijan... Kulencev...
- To je pseće prezime, a ne konjsko. Ždrepčik?
- Ne, nije Ždrepčik... Konjskoj... Konjevič... Ždrebin... Ama nije!
- Pa kako misliš da mu pišem? Seti se, zaboga!
- Odmah. Atov... Kobilkin... Kulašev...
- Kulašnjikov? – zapita generalica.
-Ne, nije ni to. Upregin... Nije, nije. Zaboravih!
- Pa što si dolazio da predlažeš, đavo te odneo, kad si zaboravio! – naljuti se general. – Napolje odavde!
Ivan Jevsejič izađe, a general se uhvati za obraz i poče hodati kroz sobe.
- Oh, Bože moj! – jaukao je. – Aoj, majko mila! Uh, ništa pod milim Bogom ne vidim!
Nadzornik izađe u baštu, zagleda se u nebo i poče da pretura po glavi trošarinčevo prezime:
- Ždrebjakov... Ždrepkovski... Ždrebenko... Ne, ne, nije! Kljusev... Konjevod... Ragin... Kobiljanski...
Malo kasnije pozvaše ga da uđe.
- Seti li se, za ime sveta? – upita general.
- Nikako ne mogu, Vaše blagorodstvo.
- Možda je Konjavski? Da nije Jašin?
Svi ukućani odreda počeše da pogađaju prezime. Pominjali su sve uzraste, rase i vrste konja, nisu izostavili ni grivu, ni kopite, ni amove... Po kući, bašti, dečjoj sobi i kuhinji špartali su ljudi uzduž i popreko, češkali se po glavi i dosećali se prezimena.
Nadzornika su svako malo zvali u kuću.
- Ergelin? – pitali su. – Kopitar? Ajgirski?
- Ne, nije ni to – odgovorio bi Ivan Jevsejič, pogledao uvis i nastavio glasno da misli. – Arumov... Pastuhin... Zelenkov... Kobilj...
- Tata! – povikaše iz dečje sobe. – Trojkin! Uzdečki!
Celo imanje se uznemirilo. Nestrpljiv i napaćen, general obeća pet rubalja onome ko se seti prezimena, tako da je uskoro Ivana Jevsejiča u stopu pratila čitava bulumenta.
- Alatov! – govorili su. – Galopin! Konjušarski!
Već se bilo smrklo, ali prezime nikako da pogode. Najposle legnu da spavaju, a da nisu poslali depešu.
General nije oka sklopio celu noć, hodao je s kraja na kraj sobe i huktao. Kad je izbilo dva po ponoći, izašao je iz kuće i pokucao nadzorniku na prozor:
- Da nije Paripovič? – zapita plačnim glasom.
- Ne, nije Paripovič, gospodine generale – odgovori Ivan Jevsejič i uzdahnu kao krivac.
- Pa onda mora da prezime i nije konjsko, nego neko drukčije!
- Časna reč, Vaše blagorodstvo, konjsko prezime... To bar dobro pamtim.
- Pa kako si, majkoviću, tako zaboravan... Meni je, čini mi se, to prezime sada važnije od svega na svetu. Koliko se samo namučih!
Ujutru general ponovo posla po lekara.
- Neka ga vadi! – odlučio je. –Više ne mogu da izdržim...
Stigao je doktor i izuvadio bolestan zub. Bol smesta uminu i general se smiri. KAd je po završenom poslu bio isplaćen, doktor sede u kočije i pođe kući. Iza kapije, u polju, susrete Ivana Jevsejiča. Nadzornik je stajao kraj puta, piljio u svoje noge i o nečemu duboko razmišljao. Sudeći po nabranom čelu i izrazu očiju, nešto je napregnuto i tegobno preturao po glavi.
- Riđanov... Vranski... – mrmljao je sebi u bradu. – Mamuzin...
- Ivane Jevsejiču! – doviknu mu lekar. – Hoćeš li da mi prodaš, sokole, pet vreća zobi? Nude mi i moji seljaci zob, ali je previše rđava...
Ivan Jevsejič tupo pogleda doktora, nekako se divljački osmehnu i, ne odgovorivši ni reči, pljesnu rukama, pa jurnu na imanje kao da ga je pojurio besan pas.
- Setio sam se, gospodine generale! – povika radosno nekim tuđim glasom dok je utrčavao u generalov kabinet. – Setio sam se, Bog dao zdravlja doktoru! Zobov! Zobov! Zobov je prezime trošarinca! Zobov, gospodine generale! Pošaljite depešu Zobovu!
- Evo ti na! – reče general prezrivo i poturi mu pod nos dva šipka. – Ne treba mi više tvoje konjsko prezime! Evo ti na!
« Poslednja izmena: 04. Jun 2006, 16:06:55 od Makishon »
IP sačuvana
social share
Ako je Supermen tako pametan zašto nosi donji veš preko odela??
Pogledaj profil
 
Prijava na forum:
Ime:
Lozinka:
Zelim biti prijavljen:
Trajanje:
Registruj nalog:
Ime:
Lozinka:
Ponovi Lozinku:
E-mail:
Veteran foruma
Svedok stvaranja istorije


Ne tece to reka,nego voda!Ne prolazi vreme,već mi!

Zodijak Taurus
Pol Žena
Poruke 18761
Zastava Srbija
OS
Windows XP
Browser
Mozilla Firefox 1.5.0.4
Šala

Vedro, zimsko podne... Mraz jak, puca, i Nađenjki, koja me drži ispod ruke, hvata se srebrnasto inje poo kosi na slepoočnicama, i na maljama iznad gornje usne. Mi stojimo na visokom bregu. Od naših nogu pa do same zemlje pruža se strma ravan, u kojoj se sunce ogleda kao u ogledalu. Kraj nas su male sanke, tapacirane svetlocrvenom čojom.
- Da se spustimo dole, Nadežda Petrovna? – molim ja. – Samo jedanput! Verujte mi, ostaćemo čitavi i nepovređeni.
Ali Nađenjka se plaši. Sav prostor od njenih malih kaljača do kraja ledenog brega izgleda joj kao strašna, beskrajno duboka provalija. Ona umire od straha i prestaje da diše kad gleda dole, čim je ja samo ponudim da sedne u sanke; ali šta će biti ako reskira da se surva u provaliju! Umreće, poludeće.
- Preklinjem vas! – kažem ja. – Ne treba se plašiti! Znajte, to je malodušnost, kukavičluk!
Sanke lete, kao strela. Presecani vazduh šiba u lice, hukće, zviždi u ušima, seče bolno, štipa od gneva, hoće da smakne glavu s ramena. Od pritiska vetra nemamo snage da dišemo. Izgleda da nas je sam đavo zagrlio kandžama i uz huku vuče u pakao. Sve oko nas sliva se u jednu dugu prugu koja naglo juri... Gle, gle, još trenut samo i iztgleda mi kao da ćemo propasti.
- Ja vas volim, Nađa! – kažem ja poluglasno. Sanke počinju sve lakše i lakše da klize, huka vetra i zvrka saonicka nisu više tako strašni, ne zaustavlja se disanje od straha, i mi smo, najzad, dole. Nađenjka nije ni živa ni mrtva. Ona je bleda, jedva diše... Ja joj pomažem da ustane.
- Ni za šta na svetu drugi put ne smem – kaže ona gledajući me krupnim očima
Ona me hvata pod ruku i mi dugo šetamo oko brega. Zagonetka, po svoj prilici, ne da joj mira. Da li su one reči izrečene ili nisu? Da ili ne? Da ili ne? To je pitanje samoljublja, časti, žiuvota, sreće, pitanje veoma značajno, najznačajnije na svetu. Nađenjka nestrpljivo, tužno, pronicljivim pogledom zagleda mi u lice, odgovara neumesno, čeka, neću li ja otpočeti. O, koliko preliva na tom dragom licu, koliko preliva! Vidim, ona se bori sa sobom, njoj je potrebno nešto da kaže, o nečemu da pita, ali ona ne nalazi reči, njoj je nezgodno, strašno, smeta radost...
- Znate šta? – kaže ona ne gledajući u mene.
- Šta? – pitam ja.
- Hajte još jednom... da projurimo.
Mi se penjemo uza stepenike na breg. Opet smeštam bledu, uzdrhtalu Nađenjku u sanke, opet letimo u strašnu provaliju, opet huči vetar i stružu saonice, i opet, kad sanke najsilnije i najhučnije lete, ja govorim poluglasno:
- Ja vas volim, Nađenjka!
Kad se sanke zaustavljaju, Nađenjka baca pogled na breg, niz koji tek što se spustismo, zatim dugo zagleda u moje lice, prisluškuje moj glas, ravnodušan i nimalo strastan, i sva, sva, čak muf i kapuljača njena, sva njena pojava – izražava krajnju nedoumicu. A na licu joj ispisano:
- U čemu je stvar? Ko je izgovorio one reči? On, ili mi se samo pričinilo?
Ta neizvesnost je uznemiruje, izvodi je iz strpljenja. Sirota devojčica ne odgovara na pitanja, tušti se, gotova je da zaplače.
- Da nije vreme da idemo kući? – pitam ja.
- A meni... meni se dopada ovo sankanje – kaže ona crveneći. – Kako bi bilo još jedanput?
Njoj se «dopada» ovo sankanje, međugtim, sedajući u sanke, ona je kao i pre toga bleda, jedva diše od straha, drhti.
Mi se spuštamo treći put, i ja vidim kako me ona gleda u lice, prati moje usne. Ali ja stavljam na usne maramicu, kašljem i kad stižemo do sredine brega, uspevam da procedim:
- Ja vas volim, Nađenjka!
I zagonetka ostaje zagonetka! Nađenjka ćuti, o nečemu razmišlja... Ja je ispraćam sa sankanja kući, ona se stara da ide lakše, usporava korak i stalno čeka da li ću joj reći one reči. I ja vidim kako pati njena duša, kako se ona savlađuje da ne kaže:
- Nije moguće da ih je izgovarao vetar! A ja neću da to vetar izgovara!
Sutradan ujutru dobijam cedulju: «Ako pođete danas na sankanje, svratite do mene. N.» I od tada ja i Nađenjka počinjemo svakog dana da idemo na sankanje i, spuštajući se sankama dole, svaki put ja izgovaram poluglasno jedne iste reči:
- Ja vas volim, Nađenjka!
Ubrzo Nađenjka se navikava na tu frazu kao na vino ili morfijum. Ona ne može da živi bez nje. Doduše, sletati sa brega isto tako je užasno kao i pre, ali sad već strah i opsanost pridaju naročitu draž rečima ljubavi, rečima koje kao i pre predstavljaju zagonetku i muče dušu. Pričinjava se uvek ono dvoje: ja i vetar... Ko joj od nas dvoje izjavljuje ljubav, ona ne zna, ali njoj je, po svoj prilici, već svejedno; ma iz koga pehara pio... svejedno, samo da budeš pijan.
Jednom u podne odoh na sankanje sam; pomešan u gomili, ja vidim kako bregu prilazi Nađenjka, kako me traži očima... Zatim se bojađljivo penje stepenicama... Strašno joj je da ide samo, o, kako je strašno! Ona je bleda kao sneg, drhti, ide kao na gubilište, ali ide, ide ne osvrćući se, odlučno. Ona je, po svoj prilici, odlučila da pokuša: da li će se čuti one zanosne, slatke reči, kad mene nema? Ja vidim kako ona, bleda, s otvorenim ustima od straha, seda u sanke, zatvara oči i, praštajući se zauvek sa zemljom, polazi s mesta... «Z-z-z-z»... zvrje saonice. Čuje li Nađenjka one reči, ja ne znam... Vidim samo kako ona ustaje iz sanki malaksala, nemoćna. I vidi se po njenom licu da i sama ne zna da li čuje nešto ili ne. Strah, dok se spuštala dole, oduzeo joj je sposobnost da sluša, da razlikuje zvuke, da shvata...
Ali dolazi i prolećni mesec mart... Sunce postaje ljupkije. Naš ledeni breg se mrači, gubi svoj sjaj i kravi se najzad. Prestajemo da se sankamo. Sirota Nađenjka nema gde više da čuje one reči, pa nema ni ko da ih izgovara jer se vetar ne čuje, a ja se spremam u Petrograd... na duže, možda zauvek.
Nekako pred odlazak, na dva dana, sedim u sumraku u baštici, a od dvorišta, u kome stanuje Nađenjka, ta baštica je odvojena visokom ogradom sa gvozdenim šiljcima... Još je prilično hladno, ma đubretu ima još snega, drveće je mrtvo, ali već miriše na proleće i, spremajući se na počinak, živo grakću gračci. Ja prilazim ogradi i dugo gledam kroz šupljinu. Ja vidim kako Nađenjka izlazi na stepenice i upravlja tužan, očajnički pogled u nebo... Prolećni vetar joj duva pravo u bledo, setno lice... On je podseća na onaj vetar koji nam je hujao onda na bregu kad je ona slušala one četiri reči, i lice joj postaje žalosno, žalosno, niz obraze će poteći suza... I sirota devojčica pruža obe ruke, kao da moli taj vetar da joj donese još jednom one reči. I ja, sačekavši vetar, izgovaram poluglasno:
- Ja vas volim, Nađa!
Bože moj, šta li se zbiva sa Nađenjkom! Ona kliče, smeška se celim licem i pruža ruke u susrte vetru, radosna, srećna, neobično divna.
A ja idem da se pakujem...
Davno je to bilo. Sad je Nađenjka već udata; udali su je, ili je sama pošla... svejedno, za sekretara plemićkog masalnog fonda i sad već ima troje dece. Ono kako smo ja i ona nekad išli na sankanje i kako je vetar donosio do nje reči «ja vas volim, Nađenjka», nije zaboravljeno; za nju je to sada najsrećnija, najnežnija i najlepša uspomena u životu...
I meni sad, kad sam postao stariji, nije više jasno zašto sam izgovarao one reči, zašto sam se šalio...
« Poslednja izmena: 04. Jun 2006, 16:07:43 od Makishon »
IP sačuvana
social share
Ako je Supermen tako pametan zašto nosi donji veš preko odela??
Pogledaj profil
 
Prijava na forum:
Ime:
Lozinka:
Zelim biti prijavljen:
Trajanje:
Registruj nalog:
Ime:
Lozinka:
Ponovi Lozinku:
E-mail:
Veteran foruma
Svedok stvaranja istorije


Ne tece to reka,nego voda!Ne prolazi vreme,već mi!

Zodijak Taurus
Pol Žena
Poruke 18761
Zastava Srbija
OS
Windows XP
Browser
Mozilla Firefox 1.5.0.4
Knjiga žalbi

Leži ta knjiga u specijalno za nju napravljenom pultu na železničkoj stanici. Ključ od pulta «nalazi se kod staničnog žandarma», ali u stvari, nikakav ključ i nije potreban, jer je pult uvek otvoren. Otvorite samo knjigu pa čitajte:
«Poštovani gospodine! Probao sam perce!»
Ispod toga nacrtana nekakva njuška dugačkog nosa i s rogovima. Ispod njuške je neko napisao:
«Ti si slika – ja- portre,
Ti si stoka, a ja – ne,
Ja sam – tvoja njuška.»
A dole:
«Približavajući se ovoj stanici i posmatrajući prirodu kroz prozor, odleteo mi je šešir. I. Jarmonkin!»
«Ko je piseo, ne znam,
A ja, budala, čitam!»
«Ostavio spomen načelnik nadleštva za uvrede Kolovrojev.»
«Podnosim upravi stanice svoju žalbu na konduktera Kučkina zbog njegove grubosti odnosno moje žene. Moja žena uopšte nije larmala, nego je, naprotiv, nastojala da sve bude mirno. A isto i odnosno žandarma Kljatvina koji me grubo dohvatio za rame. Živim na imanju Andreja Ivanoviča Iščejeva, koji zna moje vladanje. Pisar Somolučšev.»
«Nikandrov, socijalist.»
«Nalazeći se pod svežim utiskom nedopustivog postupka... (precrtano). Prolazeći kroz ovu stanicu, bio sam uvređen do dna duše sledećim... (porecrtano). Na moje oči se desio sledeći odvratan događaj koji grubim bojama slika naše železničarske prilike... (dalje je sve precrtano, osim potpisa). Učenik 7-og razreda kurske gimnazije Aleksej Zudjev.»
«U očekivanju polaska voza posmatrao sam fizionomiju šefa ove stanice i ona mi se uopšte nije svidela... Javljam o tome svima. Veseli izletnik.»
«Ja znam ko je to pisao. To je pisao M. D.»
«Gospodo! Teljcovski je kockar.»
«Žandaruša se juče izvezla s kelnerom Kostom preko reke. Želimo joj sve najbolje» Ne tuguj, žaco!»
«Prolazeći, i budući gladan, u razmišljanju šta bih jeo, na ovoj stanici nisam mogao dobiti posna jela. Đakon Duhov.»
«Krkaj, more, šta dobiješ!»
«Ko nađe kožnu kutiju za cigarete, neka je preda na kasi Andreji Jegoriču.»
«Pošto su me isterali iz službe što sam se, tobože, propio, izjavljujem da ste svi vi hulje i lopovi. Telegrafist Kuzmodemjanski.»
«Neka vas vrlina krasi!»
«Katinka, ja vas ludo volim!»
«Molim da se u knjigu žalbi ne pišu stvari koje se ne tiču saobraćaja. Za šefa stanice Ivanov 7-mi.»
«Ako si i sedmi, budala si!»
« Poslednja izmena: 04. Jun 2006, 16:09:34 od Makishon »
IP sačuvana
social share
Ako je Supermen tako pametan zašto nosi donji veš preko odela??
Pogledaj profil
 
Prijava na forum:
Ime:
Lozinka:
Zelim biti prijavljen:
Trajanje:
Registruj nalog:
Ime:
Lozinka:
Ponovi Lozinku:
E-mail:
Veteran foruma
Svedok stvaranja istorije


Ne tece to reka,nego voda!Ne prolazi vreme,već mi!

Zodijak Taurus
Pol Žena
Poruke 18761
Zastava Srbija
OS
Windows XP
Browser
Mozilla Firefox 1.5.0.4
Činovnikova smrt

Jedne divne večeri isto tako divni ekonom, Ivan Dimitrič Červjakov, sedeo je u drugom redu fotelja i gledao pomoću dogleda „Korneviljska zvona“. Gledao je i osećao se na vrhuncu sreće. Kad odjednom... U pripovetkama se često sreće ovo „kad odjednom“. Pisci imaju pravo: život je tako pun iznenađenja! Odjednom mu se lice namršti, oči se upola sklopiše, disanje se zaustavi... skinuo je dogled s očiju, nagnuo se i... a-phi!!! Kao što vidite, kinuo je.
Kijanje nije zabranjeno nikome i nigde. Kijaju i seljaci i šefovi policije, a ponekad čak i tajni savetnici. Svi kijaju. Červjakov se nije nimalo zbunio, obrisao se maramicom i kao lepo vaspitan čovek pogledao oko sebe: da nije koga slučajno uznemirio svojim kijanjem? Ali se tek sad morao zbuniti. Video je kako stračić, koji je sedeo ispred njega u prvom redu fotelja, brižljivo briše rukavicom svoju ćelu i vrat i nešto gunđa. Červjakov je u starčiću prepoznao visokog činovnika Brižalova koji je imao rang generala i služio u direkciji saobraćaja.
„Uprskao sam ga pljuvačkom!“ pomisli Červjakov. „Nije moj starešina, ali je ipak neprijatno. Treba se izviniti.“
Červjakov se nakašlja, naže se napred i reče šapatom generalu na uvo:
- Izvinite, Vaše prevashodstvo, ja sam vas poprskao pljuvačkom... Sasvim slučajno sam...
- Molim, molim...
- Tako vam Boga, oprostite. Verujte... nisam hteo.
- Ta sedite, molim vas! Pustite me da slušam!
Červjakov se zbuni, glupo se osmehnu i poče da gleda scenu. Gledao je, ali više nije osećao blaženstvo. Počelo ga je mučiti nespokojstvo. Za vreme pauze prišao je Brižalovu, povrteo se oko njega, i kad je savladao strah, promrmljao:
- Ja sam Vas poprskao, vaše prevashodstvo... Izvinite... jer sam... sasvim nehotice...
- Manite, molim Vas... Ja sam već i zaboravio, a vi sve istu pesmu! – reče general, a donja mu usna zadrhta od ljutine.
„Zaboravio, a oči mu pune zlobe“, pomisli Červjakov podozrivo pogledajući generala. „Neće ni da govori. Treba mu objasniti da ja uopšte nisam hteo... da je prirodni zakon, jer može pomisliti kako sam hteo da ga pljunem. Ako sad ne misli, kasnije će pomisliti!...“
Kad je došao kući, Červjakov ispriča ženi šta mu se desilo. Učini mu se da je žena i suviše lakomisleno gledala na celu stvar; bila je malo uplašena, a kad je čula da je Brižalov iz druge ustanove, umirila se.
- Pa ipak otidi, izvini se – reče. – Pomisliće... ne umeš da se ponašaš u društvu!
- U tome i jeste nevolja! Izvinjavao sam se, a on nekako čudno... nijedne ljudske reči da kaže. Doduše, nije ni bilo vremena za razgovor.
Sutradan Červjakov obuče novu uniformu, podšiša se i pođe Brižalovu da mu objasni... Kad je ušao u generalovu sobu za primanje stranaka, ugleda mnogo molilaca, a među njima i samog generala, koji je već počeo da prima molbe. Pošto je saslušao nekoliko molilaca, general pogleda na Červjakova.
- Sinoć u „Arkadiji“, ako se sećate, Vaše prevashodstvo – poče da raportira ekonom – kinuo sam i... nehotice Vas poprskao... Izvin...
- Koješta... šta Vam pada na pamet! Šta vi želite? – obrati se general sledećem moliocu.
„Neće ni da čuje!“ pomisli Červjakov i preblede. „Znači, ljuti se... Ne, ovo se ne sme tako ostaviti... Objasniću mu...“
Kad je general završio razgovor i s poslednjim moliocem i pošao u svoj kabinet, Červjakov koraknu za njim i promrmlja:
- Vaše prevashodstvo! Usuđujem se da uznemirim Vaše prevashodstvo, ali to činim, mogu reći, jedino iz osećanja kajanja!... Nisam namerno, i sami izvolite znati!
General zlovoljno iskrivi lice i odmahnu rukom.
- Pa Vi se prosto podsmevate, poštovani gospodine – reče i nestade iza vrata.
„Kakvo podsmevanje?“ pomisli Červjakov. „Nema tu nikakvog podsmevanja! General, pa ne može da shvati! Kad je tako, neću više ni da se izvinjavam ovom fanfaronu! Neka ide do đavola! Napisaću mu pismo, ali dolaziti neću! Bogami neću!“
Tako je mislio Červjakov idući kući. Ali pismo generalu nije napisao. Mislio je, mislio, ali nikako nije mogao da smisli to pismo. Morao je sutradan opet otići da objasni stvar.
- Ja sam dolazio juče i uznemirio Vaše prevashodstvo – promrmlja kad ga general malo začuđeno pogleda – ne zato da nekog ismevam, kao što ste Vi izvoleli reći. Ja sam se izvinjavao zato što sam kinuo i poprskao Vas... a nije mi bilo ni na kraj pameti da nekog ismevam... Otkud ja smem da ismevam? Kad bismo se mi podsmevali, onda, znači, nikakvog poštovanja prema ličnostima... ne bi bilo...
- Napolje!! – dreknu general iznenada, sav pomodreo i uzdrhtao od besa.
- Šta? – zapita šapatom Červjakov, premro od užasa.
- Napolje!! – ponovi general i zalupa nogama. Červjakovu se u utrobi nešto prekide. Obnevideo i ogluveo, on ustuknu prema vratima, iziđe na ulicu i ode posrčući... Kad je mahinalno došao kući, legao je na divan ne skidajući uniformu i... umro.
« Poslednja izmena: 04. Jun 2006, 16:11:25 od Makishon »
IP sačuvana
social share
Ako je Supermen tako pametan zašto nosi donji veš preko odela??
Pogledaj profil
 
Prijava na forum:
Ime:
Lozinka:
Zelim biti prijavljen:
Trajanje:
Registruj nalog:
Ime:
Lozinka:
Ponovi Lozinku:
E-mail:
Svakodnevni prolaznik


Zodijak
Pol Žena
Poruke 239
OS
Windows XP
Browser
Internet Explorer 6.0
Stepa


Historija jednog putovanja
 
I
Iz sreskog grada N., Z. gubernije, ranog julskog jutra su krenula i zatutnjala poštanskim drumom izanđala lahka kola bez opruga, jedna od onih pretpotopnih kola kojima se sada u Rusiji voze samo trgovački pomoćnici, trgovci stokom i slabije stojeći sveštenici. Ona su kloparala i škripala pri najmanjem potresu, a pozadi privezana kofa im je sumorno odgovarala, i već samo po tim zvucima i bijednim komadićima kože koji su visili na olinjalom košu moglo se vidjeti koliko su ta kola stara i spremna za staro gvožđe.
U kolima su sjedila dva n-ska mještanina: trgovac Ivan Ivanič Kuzmičov, obrijan, s naočalima, u slamnatom šeširu, više sličan činovniku nego trgovcu i otac Hristofor Sirijski, iguman n-ske Nikolajevske crkve, mali starčić duge kose, u sivom kaftanu od prtenog platna i cilindru širokog oboda, sa vezenim šarenim pojasom. Prvi je o nečemu usredsređeno razmišljao i odmahivao glavom da otjera drijemež; ona obična poslovna suhoparnost koja se vidjela na njegovom licu borila se s dobrodušnošću čovjeka koji se maločas oprostio sa rodbinom i dobro gucnuo. Drugi je vlažnim sitnim očima sa divljenjem gledao Božiji svijet i smiješio se tako široko da je izgledalo da taj njegov osmijeh zahvata čak i obod na cilindru; lice mu je bilo crveno i izgledalo je kao ozeblo. Obojica, i Kuzmičov i otac Hristofor, pošli su da prodaju vunu. Opraštajući se maločas s ukućanima, oni su se najeli kolača sa pavlakom i, mada je bilo rano jutro, oni su već bili gucnuli... Obojica su bili odlično raspoloženi.
Osim ove dvojice opisanih i kočijaša Deniske, koji je neumorno šibao dva živahna dorata, u kolima je još jedan putnik - devetogodišnji dječak, lica preplanula i mokra od suza. To je bio Jegoruška, sestrić Kuzmičova. Uz dopuštenje strica i sa blagoslovom oca Hristofora, on je išao da se upiše u gimnaziju. Njegova majka, Olga Ivanovna, udova koleškog sekretara i Kuzmičova rođena sestra, koja je voljela obrazovane ljude i plemenito društvo, zamolila je svoga brata koji je išao da prodaje vunu da povede Jegorušku i da ga upiše u gimnaziju, pa je sada dječak, ne shvatajući kuda i zašto putuje, sjedio na sjedištu pored kočijaša Deniske, držao se za njegov lakat da ne padne i poskakivao je kao čajnik na peći. Od brze vožnje njegova crvena košulja se kao mjehur nadimala na leđima a novi kočijaški šešir s paunovim perom svaki čas se spuštao na potiljak. On se osjećao krajnje nesretan i htio je da plače.
Kada su kola prolazila pored tamnice, Jegoruška je bacio pogled na stražare koji su odmjerenim korakom hodali duž visokog bijelog zida, na male prozore sa rešetkama, na krst koji je blistao na krovu i sjetio se kako je prije sedmicu dana, kad se slavila Kazanska Bogorodica, išao sa majkom u tamničku crkvu na crkvenu slavu; a još ranije, na Uskrs, dolazio je u tamnicu sa kuharicom Ludmilom i Deniskom i donosio uskršnje kolače, jaja, piroge i pečenu govedinu; zatvorenici su se zahvaljivali i krstili se, a jedan je Jegoruški poklonio olovna dugmeta za manžete koja je sam izradio.
Dječak je promatrao poznata mu mjesta, a mrska kola su jurila pored njih i ostavljala sve iza sebe. Poslije tamnice su promakle crne i čađave kovačnice, a za njima zanimljivo zeleno groblje okruženo kamenom ogradom; iza ograde su veselo virili bijeli krstovi i spomenici utonuli u zelenilo višnjevih stabala koji izdaleka izgledaju kao bijele mrlje. Jegoruška se sjetio kako se u vrijeme beharanja te bijele mrlje gube u moru višnjevog behara; a kada višnje zriju, onda su bijeli krstovi i spomenici išarani kao krv purpurnim piknjicama. S one strane ograde, pod tim višnjama, danju i noću su spavali Jegoruškin otac i baka Zinaida Danilovna. Kada je baka umrla, stavili su je u dugački uski sanduk, a oči su joj pokrili sa dva petparca jer nikako nisu htjele da se zatvore. Sve do smrti ona je bila živahna i sa pijace je donosila mehke đevreke posute makom, a sada spava, spava...
Poslije groblja počele su se dimiti ciglane. Gusti i crni veliki kovitlaci dima kuljali su ispod niskih dugačkih krovova od trske i tromo se dizali prema nebu. A nebo iznad ciglana i groblja bilo je tamno. Velike sjenke od pramenja dima puzile su poljem i preko druma. Pored onih dugačkih krovova u dimu su se kretali ljudi i konji pokriveni crvenom prašinom...
Poslije ciglana završavao se grad i počinjalo je polje. Jegoruška je posljednji put pogledao grad, a onda se licem priljubio uz Deniskin lakat i gorko zaplakao...
- Eh, još se nisi naplakao, cmizdro jedan! - rekao je Kuzmičov. - Opet si se, mazo, raspekmezio! Ako nećeš da ideš, a ti ostani. Niko te silom ne goni!
- Ništa, ništa, bratac Jegore, ništa... - zabrzao je otac Hristofor. - Ništa, bratac... Bogu se moli... Ideš da tražiš dobro a ne zlo... Učenje je, kako se kaže, svjetlost, a neznanje je - mrak... I zaista je tako.
- Hoćeš da se vratiš? - pitao ga je Kuzmičov.
- Ho... hoću... - odgovorio je Jegoruška jecajući.
- Pa i vrati se. I tako uzalud ideš, to bi ti bilo - u havanu vodu tući.
- Ništa, ništa, bratac... - nastavio je otac Hristofor. - Samo se ti Bogu moli... I Lomonosov je isto ovako s ribarima otišao, ali od njega je postao čovjek poznat po čitavoj Evropi. Obrazovanje primljeno s vjerom donosi Bogu ugodne plodove. Kako je rečeno u molitvi? U slavu Tvorca, na utjehu našim roditeljima, na dobro crkvi i otadžbini... Tako ti je to...
- Razne koristi bivaju... - reče Kuzmičov pripaljujući jeftinu cigaru. - Poneko po dvadeset godina uči pa nikakve koristi.
- Biva i tako.
- Nekome nauka koristi, a nekome samo zbrku u glavi pravi. Sestra je žena nerazumna, gleda da sve bude plemenito, hoće da od Jegorke postane učen čovjek, a ne shvata da bih ja mogao u svom poslu Jegorku za čitav život usrećiti. Hoću da kažem - kad bi svi postali učeni i plemeniti, onda ne bi imao ko da trguje i da žito sije. Svi bi od gladi poumirali.
- A ako bi svi trgovali i žito sijali, onda se niko ne bi ni školovao.
I, uvjereni da su obojica rekli nešto uvjerljivo i važno, i Kuzmičov i otac Hristofor napraviše ozbiljan izraz lica i istovremeno kašljucnuše. Deniska, koji je slušao njihov razgovor i ništa nije razumio, otrese glavom, pridiže se i ošinu oba dorata. Nastala je šutnja.
Međutim, pred očima putnika već se pružala široka i beskrajna ravnica presječena lancem brežuljaka. Tiskajući se i izvirujući jedan iza drugoga, ti brežuljci se stapaju u izvišenje koje se pruža desno od druma pa do samog horizonta i nestaje u ljubičastoj daljini; voziš se, voziš, a nikako da vidiš gdje ona počinje i gdje se završava... Sunce je već izišlo iza grada i mirno, bez žurbe, počelo svoj posao. Prvo je negdje daleko naprijed, gdje se nebo sliva sa zemljom, pored brežuljčića i vjetrenjače, koja izdaleka liči na čovječuljka što maše rukama, po zemlji počela da se pruža široka svjetložuta traka; minutu kasnije ista takva traka je sinula nešto bliže, protegla se udesno i obuhvatila brežuljke; nešto toplo dotaklo se Jegoruškinih leđa, traka svjetlosti, koja se prikrala straga promakla je preko kola i konja, pojurilo ususret drugim trakama i najednom je čitava ta široka stepa zbacila sa sebe jutarnju polusjenu, nasmiješila se i rosom zablistala.
Požnjevena raž, korov, mlječika i divlja konoplja - sve je potamnjelo od žege, sve je riđe i poluživo, a sada, umiveno rosom i zaliveno suncem, oživljavalo je da bi ponovo procvjetalo. Iznad druma su sa veselim glasovima letjeli gnjurci, u travi su se dozivale tekunice, negdje daleko su kukali vivci. Uplašeno od kola, jato jarebica je prhnulo i sa svojim mekim "trrr" poletjelo prema brežuljcima. Zrikavci, cvrčci, skakavci i rovci otpočeli su u travi svoju kreštavu i monotonu muziku.
Ali nije prošlo dugo i rosa se je isparila, vazduh je zamro i prevarena stepa je opet dobila svoj sumorni julski izgled. Trava se povila, život je zamro. Potamnjeli brežuljci, sivkastozeleni a u daljini ljubičasti, sa svojim kao sjenke spokojnim tonovima, ravnica sa zamagljenim vidikom i nebo iznad njih, koje u stepi, gdje nema šuma i visokih planina, izgleda strašno visoko i prozirno - sve je to sada izgledalo beskonačno i kao ukočeno od tuge...
Sparno je i sumorno! Kola jure, a Jegoruška vidi svejedno te isto - nebo, ravnicu, brežuljke... Muzika u travi se stišala. Gnjurci su odletjeli, a ni jarebice se više ne vide. Nad uvehlom travom besciljno kruže poljske vrane; sve su one slične jedna drugoj i čine stepu još jednoličnijom.
Nad samom zemljom leti jastreb, lagahno maše krilima i najednom zastaje u vazduhu kao da se zamislio o čami života, a onda stresa krilima i kao strijela juri iznad stepe, i neshvatljivo je zašto to juri i šta mu treba. A u daljini vjetrenjača maše svojim krilima...
Kao radi promjene u korovu promakne bijela lubanja ili neki oblutak; na trenutak se pojavi ogromna siva stijena ili sasušena vrba sa plavkastom vranom na gornjoj grani, preko druma pretrči tekunica pa opet promiču burjan, brežuljci, gačci...
Ali, eto, hvala Bogu, u susret dolaze kola sa snopovima. Na samom vrhu leži djevojka. Ona je sanjiva, premorena od žege, ali podiže glavu i gleda na putnike. Deniska blenuo u nju, a dorati protežu njuške ka snopovima i kola se sa škripom češu jedna o dragu, pa bodljikavo klasje kao metla prolazi preko cilindra oca Hristofora.
- Na ljude ideš, debeljušo! - viče Deniska. - Kako ti se faca nadula kao da te bumbar ujeo!
Djevojka se sanjivo nasmiješi i, pokrenuvši usnama, opet leže... Na brežuljku se pojavljuje usamljen jablan; ko ga je posadio i zašto će on ovdje, Bog bi znao. Teško je odvojiti pogled od njegovog vitkog stasa i zelene odjeće. Da li je sretan taj ljepotan? Ljeti žega, zimi studen i mećave, u jesen strašne noći kad vidiš samo mrak i ne čuješ ništa osim razuzdanog vjetra što srdito zavija, i ono najgore - čitav život sam, sam... Iza tog jablana, kao svjetložuti pokrivač, od vrha brežuljka do samoga druma protegle se trake zrele pšenice. Na bržuljku je žito već pokošeno i složeno u stogove, a u podnožju ga tek kose. Šest kosaca stoje naporedo i mašu kosama, a kose veselo svjetlucaju i u taktu sve zajedno proizvode zvuk: "Vžži, vžži!" Po pokretima žena koje vežu snopove, po licima kosaca i po blijesku kosa vidi se da žega peče i guši. Crni pas isplaženog jezika trči od kosaca prema kolima, vjerovatno sa namjerom da zalaje, ali se zaustavlja na pola puta i ravnodušno gleda u Denisku, koji mu prijeti bičem: vrućina je i za lajanje! Jedna žena se uspravila i, uhvativši se objema rukama za izmučena leđa, pogledom prati crvenu Je-goruškinu košulju. Da li joj se crvena boja dopala ili se možda sjetila svoje djece, tek ona dugo nepokretno stoji i gleda za kolima...
Ali eto prošli su i pšenicu. Opet se pruža spržena ravnica, opaljeni brežuljci, vrelo nebo, opet jasreb leti nad zemljom. Opet u daljini vjetrenjača maše svojim krilima i još liči na čovječuljka koji maše rakama. Čovjeku je već dosadilo da gleda u nju, čini mu se da nikada neće do nje stići i da ona bježi od kola.
Otac Hristofor i Kuzmičov su šutjeli. Deniska je šibao dorate i podvikivao, a Jegoruška više nije plakao nego je ravnodušno gledao ustranu. Umorile su ga žega i stepska dosada. Njemu se čini da već dugo putuje i poskakuje i da ga sunce već odavno peče u leđa. Nisu prošli još ni desetak vrsta, a on je već mislio: "Vrijeme bi bilo da se odmorimo!" Sa stričevog lica postepeno je nestala dobroćudnost i ostala je samo poslovna hladnoća, a obrijanom i mršavom licu, osobito kada su na njemu naočali, kad su nos i sljepoočnice pokriveni prašinom, ta hladnoća je pridavala neki neumoljivi inkvizitorski izraz. A otac Hristofor nije prestajao da sa divljenjem gleda svijet Božji i da se smiješi. On je šutke razmišljao o nečem dobrom i radosnom, i srdačni i dobrodušni osmijeh nije silazio s njegovog lica. Činilo se da je od žege i ona njegova srdačna i radosna misao zastala u njegovom mozgu...
- Šta veliš, Deniska, hoćemo li danas stići komora? - pitao je Kuzmičov.
Deniska pogleda u nebo, pridiže se, ošinu konje i tek onda odgovori:
- Ako Bog da, do noći ćemo stići.
Začuo se pasiji lavež. Šest ogromnih stepskih ovčarskih pasa najednom je, kao iz zasjede, iskočilo i sa bijesnim lavežom jurnulo prema kolima. Svi oni, neobično ljuti, čupavih paukolikih glava, očiju krvavih od ljutine, okražiše kola i, ljubomorno gurajući jedan drugoga, počeše da laju muklim lavežom. Oni su strasno mrzili sve i činilo se da su spremni da u komade iskidaju i konje, i kola i ljude... Deniska, koji je volio da draži i šiba, obradovao se toj prilici i, pridavši svom licu zluradi izraz, nagnuo se i bičem ošinuo psa. Psi su još jače zalajali, a konji još jače pojurili, i Jegoruška, koji se jedva držao na sjedištu, vidjevši oči i zube pasa, shvatio je da bi ga oni trenutno na komadiće rastrgali kada bi pao s kola, ali on nije osjećao strah, gledao je pse isto tako zlurado kao i Deniska i bilo mu je žao što i on nema u rukama bič.
Kola su pristigla stado ovaca.
- Stoj! - viknuo je Kuzmičov. - Zaustavi! Stani... Deniska se ukruti čitavim tijelom i zaustavi dorate. Kola su stala.
- Hodi ovamo! - doviknu Kuzmičov čobaninu. - Skloni te pse, prokleti bili!
Stari čobanin, poderan i bos, u šubari, s prljavom torbom na bedru i kukom na dugačkom štapu - prava figura iz Starog zavjeta - umirio je pse i, skinuvši šubaru, prišao je kolima. Ista takva starozavjetna figura je nepokretno stajala na drugom kraju stada i ravnodušno gledala putnike.
- Čije je to stado? - pitao je Kuzmičov.
- Varlamova! - glasno je odgovorio starac.
- Varlamova! - ponovio je čoban sa drugog kraja stada.
- A je li Varlamov sinoć ovuda prošao?
- Nije... Jest njihov pomoćnik, on jest...
- Tjeraj!
Kola su krenula dalje a čobani sa svojim ljutim psima su ostali pozadi. Jegoruška je preko volje gledao naprijed u ljubičastu daljinu i njemu se već činilo da se vjetrenjača mašući krilima primiče kolima. Ona je postajala sve veća i veća, sasvim je narasla i već su se vidjela njena dva krila. Jedno krilo je bilo staro, zakrpljeno, a drugo je bilo tek nedavno napravljeno od novog drveta i blistalo ja na suncu.
Kola su išla pravo naprijed, a vjetrenjača je nekako odlazila ulijevo. Oni se voze, voze, a ona sve dalje odlazi ulijevo, ali se ne gubi iz vida.
- Dobru je vjetrenjaču Boltva sagradio svome sinu! - rekao je Deniska.
- A nešto se ne vidi njegov salaš.
- On je tamo, iza jaruge.
Uskoro se pojavio i Boltvin salaš, ali vjetrenjača nije odlazila, nije zaostajala, gledala je svojim blistavim krilom i mahala. Kakva čarobnica!
Oko podne kola su skrenula sa druma udesno, prošla još malo polahko i zaustavila se. Jegoruška je čuo tiho, prijatno žuborenje i osjetio je da se nekakav drukčiji vazduh, kao hladovit baršun, dotakao njegovog lica. Iz brežuljka koji je priroda sastavila od ogromnog nakaznog kamenja kroz cijev od trubeljke koju je neki nepoznati dobrotvor stavio, tankim mlazom je tekla voda. Ona je padala na zemlju i, onako prozirna, vesela, blistajući na suncu i tiho žuboreći, kao da je uvjerena da je snažan i buran potok, brzo je tekla nekud ulijevo. Nedaleko od brežuljka mali potok se pretvarao u baricu; vreli sunčani zraci i užareno tlo upijali su ga pohlepno i oduzimali mu svu snagu; ali malo dalje on se, vjerovatno, stapao s drugim istim takvim potokom i stotinjak koraka dalje od brežuljka duž njegovog toka se zelenjela gusta i bujna šaša iz koje su, čim su se kola približila, s krikom izletjele tri šljuke.
Putnici su se razmjestili pored potoka da se odmore i nahrane konje. Kuzmičov, otac Hristofor i Jegoruška sjeli su u bijednu sjenku koju su ostavljala kola i ispregnuti konji, sjeli su na prostrto ćebe i počeli da jedu. Ona dobra i radosna misao koja je od vrućine zastala u glavi oca Hristofora nastojala je da izađe poslije toga kad se napio vode i pojeo jedno pečeno jaje. On je s nježnošću pogledao u Jegorušku i, požvakavši još malo, počeo je:
- Ja sam ti, bratac, učio. Od malih nogu meni je Bog dao smisao i razumijevanje tako da sam ja drukčiji nego drugi; dok sam još bio takav kao ti, zahvaljujući svome shvatanju, služio sam na radost svojim roditeljima i nastavnicima. Nije mi bilo još ni petnaest godina, a ja sam već govorio i pisao pjesme na latinskom kao na ruskom. Sjećam se, nosio sam žezlo vladike Hristofora. Sjećam se kao sada, bilo je to jednom poslije liturgije na imendan blagočestivoga cara Aleksandra Pavloviča Blagoslovenog, on je skidao odeždu u oltaru, pogledao me nježno i upitao: "Puer bone, quama ppellaris?" (Dobri, dječače, kako se zoveš? – lat.) A ja mu odgovaram: "Christophorus sum."(Hristofor – lat.) A on: "Ergo connominati sumus", to jest, mi smo, dakle, imenjaci... Onda me opet pita na latinskom: "Čiji si ti?" A ja mu odgovaram isto na latinskom da sam sin đakona Sirijskog iz sela Lebedinsko. Videći takvu moju brzinu i jasnost u odgovorima, vladika me je blagoslovio i rekao: "Piši ocu da ga neću zaboraviti a i tebe ću imati u vidu." Protojereji i sveštenici koji su se nalazili u oltaru, slušajući taj razgovor na latinskom, također su se mnogo iznenadili i svaki me je pohvalio i izrazio svoje zadovoljstvo. Još sam bio golobrad, a ja sam ti, bratac, već čitao i latinski i grčki i francuski, poznavao filozofiju, matematiku, građansku historiju i sve nauke. Bog mi je dao zadivljujuće pamćenje. Dešavalo se da nešto pročitam jednom-dvaput i da to naizust zapamtim. Moji nastavnici i dobrotvori su se divili i smatrali da ću postati veoma učen čovjek, crkveni lučonoša. I ja sam namjeravao da idem u Kijev da nastavim učenje, ali mi roditelji nisu odobrili. "Ti - govorio je otac - ti hoćeš čitav život da učiš, a kad ćemo mi tebe dočekati?" Slušajući te njegove riječi, bacio sam učenje i počeo da služim. Naravno, nisam postao učenjak, ali se nisam ni o roditelje ogriješio, umirio sam ih po stare dane i sahranio sa počastima. Poslušnost je važnija i od posta i molitve!
- Mora da ste vi već sve nauke zaboravili! - rekao je Kuzmičov.
- Kako da ne zaboravim! Bogu hvala, prekoračio sam već sedamdesetu! Iz filozofije i retorike još nešto pamtim, ali jezike i matematiku sam potpuno zaboravio.
Otac Hristofor je zažmirio, porazmislio i rekao poluglasno:
- Šta je to biće? Biće je samonikla stvar kojoj ne treba ništa za njeno postojanje.
On je odmahnuo glavom i nasmijao se od raznježenosti.
- Duhovna hrana! - rekao je. - Zaista, materija hrani tijelo, a duhovna hrana dušu!
- Nauke su nauke - uzdahnuo je Kuzmičov - ali, eto, ako ne stignemo Varlamova, biće nama nauka.
- Čovjek nije igla, naći ćemo ga. Ovdje se on negdje vrti. Iznad šaše su proletjele tri poznate šljuke i u njihovom pištanju se čuo nemir i razdraženost što su ih otjerali sa potoka. Konji su staloženo žvakali i frkali. Deniska je poslovao oko njih i nastojao da pokaže potpunu ravnodušnost prema krastavcima, pirogu i jajima koje su jele gazde i sav se predao ubijanju konjskih muha koje su se lijepile za konjske trbuhe i leđa. Ispuštajući iz grla nekakav osobit pakosno-pobjednički zvuk, on je udarao po svojim žrtvama, a kad bi promašio, ljutito bi frknuo i pogledom pratio tog sretnika što je izbjegao smrt.
- Deniska, gdje si ti? Hodi jedi! - rekao je Kuzmičov uzdišući duboko i time stavljajući na znanje da se on već najeo.
Deniska je kolebljivo prišao ćebetu i odabrao sebi pet krupnih i žutih krastavaca, takozvanih "žutki" (on nije imao obraza da izabere manje i svežije krastavce), uzeo je dva pečena jajeta, crna i napuknuta, zatim je, neodlučno, kao da se plašio da će ga udariti po ispruženoj ruci, rukom dotakao komad piroga.
- Uzmi, uzmi! - ohrabrio ga je Kuzmičov.
Deniska je odlučno uzeo komad piroga i, otišavši daleko ustranu, sjeo je na zemlju okrenuvši leđa kolima. Odmah se začulo tako glasno žvakanje da su se čak i konji okrenuli i sumnjivo pogledali na Deniska.
Kada se najeo, Kuzmičov je iz kola izvadio vrećicu sa nekom sadržinom i rekao Jegoruški:
- Ja ću da spavam, a ti pazi da mi neko ne izvuče ovu vreću ispod glave.
Otac Hristofor je skinuo mantiju, pojas i kaftan, i Jegoruška je zinuo od čuda kada ga je pogledao. On nije mogao ni zamisliti da sveštenici nose pantalone, a otac Hristofor je nosio prave pantalone, uvučene u čizme, i kratki platneni kaputić. Posmatrajući ga, Jegoruška je zaključio da, u toj odjeći koja nimalo ne dolikuje njegovom zvanju, sa svojom dugačkom kosom i bradom, on strašno liči na Robinzona Krusoa. Kad su se skinuli, otac Hristofor i Kuzmičov legli su u sjenku ispod kola, okrenuli se jedan prema drugom i zatvorili oči. I Deniska je prestao da žvaće, na pripeci se ispružio na leđa pa i on zatvorio oči.
- Pazi da neko konje ne bi odveo! - rekao je Jegoruški i odmah zaspao.
Nastala je tišina. Čulo se samo kako frču i žvaću konji i kako hrču spavači; negdje podaleko je plakao vivak i ponekad se čuli krici one tri šljuke koje su doletjele da vide jesu li već otišli ti nezvani gosti; nježno rumoreći žuborio je potočić, ali ti zvuči nisu remetili tišinu, nisu budili uspavani vazduh, naprotiv - čitavu prirodu su vukli u drijemež.
Zadišući se od žege koja se osobito osjećala sada poslije jela, Jegoruška je potrčao prema šaši i odatle razgledao okolinu. Vidio je sve isto što je vidio i prije podne: ravnicu, brežuljke, nebo, ljubičastu daljinu; samo su sada brežuljci bili nešto bliže i nije bilo vjetrenjače, ona je ostala daleko pozadi. Iza kamenitog brežuljka, gdje je proticao potok, dizao se drugi obliji i širi; uz njega se priljubilo malo naselje od pet-šest domaćinstava. Pored kuća se nisu vidjeli ni ljudi, ni drveće, ni sjenke kao da se naselje ugušilo u vrelom vazduhu i tako se sasušilo. Od dosade Jegoruška je uhvatio zrikavca, u šaci ga prinio uhu i dugo slušao kako svira na svojoj violini. Kad mu je dosadila ta muzika, potrčao je za skupinom žutih leptirova koji su letjeli u pravcu šaše na vodopoj pa nije ni primijetio kako se opet našao pored kola. Stric i otac Hristofor su čvrsto spavali; oni trebaju da spavaju dva-tri sata, sve dok se konji ne odmore... Kako da utuče to dosadno vrijeme i kuda da se skloni od žege? To je bilo složeno pitanje... Mahinalno je podmetnuo usta pod mlaz koji je curio iz cijevi; u ustima je osjetio svježinu i zamirisalo je na trubeljiku; prvo je pio s uživanjem, zatim nasilu i sve dotle dok mu jaka hladnoća iz usta nije prostrujala po čitavom tijelu i dok mu voda nije potekla po košulji. Zatim je prišao kolima i počeo posmatrati spavače. Stričevo lice još uvijek je izražavalo onu poslovnu bezosjećajnost. Fanatičan u svom poslu, Kuzmičov je uvijek, čak i u snu, i kad se molio u crkvi i kad su pjevali "Iže heruvimi", mislio na svoje poslove i ni na trenutak ih nije mogao zaboraviti, pa je, vjerovatno i sada sanjao bale sa vunom, teretna kola, cijene, Varlamova... A otac Hristofor, blag, lakomislen, spreman za smijeh, čovjek u čijem životu nije bilo slučaja koji bi mu kao udav mogao stegnuti dušu. U mnogobrojnim poslovima kojih se on prihvatao u svom životu njega nije privlačio toliko sam posao koliko susreti i opštenje s ljudima koje nosi sa sobom svaki posao. Tako i na ovom putovanju njega nisu toliko interesovali vuna, Varlamov i cijene koliko dugo putovanje, razgovori na tom putovanju, spavanje pod kolima i jelo u neuobičajeno vrijeme... Sudeći po izrazu njegovog lica, on je i sada po svoj prilici sanjao preosvećenog Hristofora, razgovor na latinskom, svoju popadiju, uštipke s pavlakom i sve to što Kuzmičov nije mogao sanjati.
Dok je Jegoruška posmatrao njihova lica, neočekivano se začulo tiho pjevanje. Negdje ne tako blizu pjevala je neka žena, ali gdje, zapravo, i na kojoj strani, teško je bilo odrediti. Ta pjesma, tiha, otegnuta i tužna koja je ličila na jadikovku i koja se jedva čula, dopirala je čas s desne, čas s lijeve strane, čas odozgo, čas ispod zemlje, tačno kao da je nad stepom letio neki nevidljivi duh i pjevao. Jegoruška se osvrtao i nikako nije mogao da shvati odakle dopire ta čudna pjesma, a kada je zatim bolje poslušao, njemu se učinilo da to pjeva trava. Tom svojom pjesmom ona je onako poluživa, već na ivici smrti, bez riječi, ali tužno i iskreno uvjeravala nekoga da ništa nije skrivila i da ju je sunce bezrazložno spalilo; ona je uvjeravala da strašno želi da živi, da je još mlada i da bi i lijepa bila da nije žege i suše; nije bila kriva, ali ona je ipak nekoga molila za oproštenje i zaklinjala se da sa neizdrživim bolom, tugom i jadom žali samu sebe...
Jegoruška je malo slušao i njemu se počelo činiti da je od te otegnute i tužne pjesme vazduh postao još zagušljiviji, vreliji i nepokretniji... Da bi zaglušio tu pjesmu, on je, pjevušeći i nastojeći da udara nogama, potrčao prema šaši. Odatle je pogledao na sve strane i našao ko je pjevao. Pored posljednje kuće u naselju stajala je žena u kratkoj donjoj suknji; bila je dugonoga i štrkljasta kao čaplja i nešto je sijala; ispod njenog sita niz brežuljak se lijeno spuštala bijela prašina. Sada mu je bilo jasno da je to ona pjevala. Na dva-tri metra od nje nepokretno je stajao gologlav mališan samo u košulji. Kao da je bio začaran pjesmom, on je stajao nepomično i gledao nekud dolje, vjerovatno, u Jegoruškinu crvenu košulju.
Pjesma je utihla. Jegoruška je lijeno pošao prema kolima i opet se iz dokolice počeo zabavljati mlazom vode.
I ponovo se začula otegnuta pjesma. Pjevala je ona ista štrkljasta žena u naselju iza brežuljka. Jegorušku je opet obuzela ona njegova dosada. Ostavio je cijev i pogledao gore. To što je ugledao bilo je tako neočekivano da se malo i uplašio. Iznad njegove glave na jednoj od glomaznih stijena stajao je na tankim nožicama mališan u košuljici, bucmast, sa napuhanim trbuhom, onaj isti što je maloprije stajao pored one žene. S tupim čuđenjem i pomalo sa strahom, kao da pred sobom vidi duhove s onoga svijeta, on je netremice i otvorenih usta buljio u Jegoruškinu košulju i kola. Privlačila ga je i mamila crvena boja košulje, a kola i ljudi koji su spavali pod njima budili su njegovu radoznalost; možda on ni sam nije primijetio kako su ga prijatna crvena boja i radoznalost dovukli iz naselja i vjerovatno on se sada i sam čudio svojoj smjelosti. Jegoruška je dugo gledao njega a on Jegorušku. Obojica su šutjeli i osjećali neku nelagodnost. Poslije duže šutnje Jegoruška ga je upitao:
- Kako ti je ime?
Obrazi nepoznatog mališana još više su se napuhali, on se leđima prislonio na kamen, izbuljio oči, pokrenuo usnama i odgovorio dubokim promuklim glasom:
- Tit.
Dječaci više nisu rekli ni riječi jedan drugom. Pošutjevši još malo i ne skidajući očiju sa Jegoruške, tajanstveni Tit je digao jednu nogu, petom opipao oslonac i popeo se na kamen; odatle se, uzmičući i netremice gledajući u Jegorušku, kao da se bojao da ga on straga ne udari, popeo na sljedeći kamen i tako se penjao sve dok se nije sasvim izgubio iza kuće.
Isprativši ga pogledom, Jegoruška je rukama obuhvatio koljena i oborio glavu... Vreli sunčevi zraci pekli su mu potiljak, vrat i leđa. Tužna pjesma je čas zamirala, čas se opet čula u nepokretnom i zagušljivom vazduhu, potok je jednolično žuborio, konji su žvakali, a vrijeme se u beskonačnost otezalo kao da se i ono ukočilo i zaustavilo. Činilo se da je od jutra već sto godina prošlo... Možda je Bog htio da Jegoruška, kola i konji zamru u tom vazduhu i da se kao i ti brežuljci skamene i zauvijek ostanu na istom mjestu?
Jegoruška je podigao glavu i umornim očima pogledao ispred sebe; ljubičasti vidik, koji je sve do sada bio nepokretan, zanjihao se i zajedno s nebom poletio nekuda još dalje... On je povukao za sobom mrku travu i šašu, i Jegoruška je neobičnom brzinom pojurio za tim nestajućim vidikom. Nekakva sila nečujno ga je vukla nekuda, a za njim su jurile žega i ona čežnjiva pjesma. Jegoruška je spustio glavu i zatvorio oči...
Prvi se probudio Deniska. Nešto ge je ujelo jer je skočio, brzo počešao rame i progunđao:
- Đavo te odnio, prokletinjo jedna!
Zatim je prišao potoku, napio se vode i dugo se umivao. Njegovo frkanje i pljuštanje vode razbudili su Jegorušku. Dječak je pogledao njegovo mokro lice, koje je, onako prekriveno kaplj-cama i krupnim pjegama, ličilo na mermer i upita ga:
- Hoćemo li skoro krenuti?
Deniska je pogledao koliko je visoko sunce i odgovorio:
- Po svoj prilici, brzo.
On se obrisao krajem košulje i, napraviviši vrlo ozbiljan izraz lica, počeo je da skače na jednoj nozi.
- Hajde, ko će prije do šaše! - rekao je Jegoruški. Jegorušku je bila obuzela klonulost zbog žege i polusna, ali je ipak potrčao za njim. Deniska je imao već oko dvadeset godina, radio je kao kočijaš i namjeravao je da se ženi, ali je još uvijek bio djetinjast. Strašno je volio da pušta zmajeve, da ganja golubove, da se igra piljaka, da se utrkuje i uvijek uključuje u dječije igre i svađe. Trebalo je samo da gazde odu ili pođu na spavanje pa da se on prihvati nečega kao što je skakanje na jednoj nozi ili bacanje kamičaka. Svaki odrastao čovjek kada bi vidio njegovo iskreno oduševljenje s kojim se on zabavljao u dječijem društvu teško se mogao uzdržati da ne kaže: "Kakav zvekan!" Ali djeca nisu vidjeli ništa neobično u tome kada bi veliki kočijaš upao u njihove igre: neka se igra, samo neka se ne tuče! Isto tako mali psi ne vide ništa neobično u tome kada u njihovo društvo upadne neki veliki dobroćudni pas i počne da se igra s njima.
Deniska je prestigao Jegorušku i, očevidno, bio je time veoma zadovoljan. On je namignuo Jegoruški i, da bi pokazao da može skakati na jednoj nozi koliko god hoće, pozvao je Jegorušku da skaču zajedno do druma i nazad do kola bez odmora. Jegoruška je to odbio jer se jako zapuhao i umorio.
Najednom je Deniska napravio tako ozbiljan izraz lica kakav nije imao čak ni onda kada bi ga Kuzmičov grdio ili zamahnuo štapom na njega; osluškujući nešto, on je lagahno kleknuo a na licu mu se pojavila strogost i strah kao kod ljudi kada čuju neku jeres. Uperivši pogled u jednu tačku, lagahno je podigao šaku, odjednom potrbuške pao na zemlju i lupio šakom po travi.
- Evo ga! - promrmljao je zadovoljno i, dignuvši se, Jegoruškinim očima je prinio velikog zrikavca.
Misleći da je to prijatno zrikavcu, Jegoruška i Deniska su ga pogladili prstima po širokim zelenim leđima i opipali njegove brčiće. Zatim je Deniska uhvatio ugojenu muhu koja se nasisala krvi i ponudio je zrikavcu. Zrikavac je veoma ravnodušno, kao da već odavno poznaje Denisku, počeo da miče svojim, kao štitnik, čeljustima i pojeo muhi trbuh. Pustili su zrikavca, i on je zasvjetlucao rumenom postavom svojih krila i, spustivši se u travu, odmah počeo da zriče svoju pjesmu. Pustili su i muhu; ona je raširila krila i, onako bez trbuha, poletjela prema konjima.
Ispod kola se začuo dubok uzdah. To se probudio Kuzmičov. On je brzo podigao glavu, zabrinuto pogledao u daljinu, i po tome pogledu koji je ravnodušno promakao pored Jegoruške i Deniske, vidjelo se da on odmah misli na vunu i Varlamova.
- Oče Hristofore, ustajte, vrijeme je! - počeo je uzbuđeno. - Dosta je spavanja, i tako smo već čitavu stvar prespavali! Deniska, upreži!
Otac Hristofor se probudio sa onim istim osmijehom sa kojim je i zaspao. Lice mu se od spavanja smežuralo i naboralo i činilo se da se napola smanjilo. Kada se umio i obukao, on iz džepa lagahno izvuče zamrljani psaltir i, okrenuvši se licem istoku, poče da šapuće molitvu i da se krsti.
- Oče Hristofore! - reče ukorno Kuzmičov. - Vrijeme je da se kreće, konji su već spremni, a vi, bogami...
- Odmah, odmah... - progunđao je otac Hristofor. - Karizme moram čitati... Danas ih još nisam čitao.
- Može se i kasnije s karizmima.
- Ivane Ivaniču, ja svaki dan moram... Ne može tako.
- Bog vam ne bi zamjerio.
Čitavo četvrt sata otac Hristofor je stajao nepomično okrenut licem prema istoku i micao usnama, a Kuzmičov ga je gotovo sa mržnjom gledao i nestrpljivo slijegao ramenima. Naročito ga je ljutilo to što je otac Hristofor poslije svake "slave" uvlačio u sebe vazduh, brzo se krstio i, da bi i druge natjerao da se krste, triput glasno izgovarao:
- Aliluja, aliluja, aliluja, slava ti, Bože!
Najzad se otac Hristofor nasmiješio, pogledao prema nebu i, stavljajući psaltir u džep, rekao:
- Finiš! (Završio sam!)
Koji trenutak kasnije kola su već krenula. Činilo se da su išla nazad a ne naprijed, jer su putnici vidjeli sve isto što su i prije podne gledali. Brežuljci su se i dalje gubili u ljubičastoj daljini i nije im se vidio kraj; promicali su burjan, kamenje, požnjevene njive, a nad stepom su letjeli oni isti gačci i jastreb sa dostojanstveno raširenim krilima. Vazduh je postajao sve nepokretniji od žege i tišine, a priroda je u svoj šutnji u mrtvilo tonula... Nije bilo ni vjetra, ni bodrog, svježeg zvuka, ni oblačka.
Ali eto, najzad, kada je već sunce počelo da bliži zapadu, stepa, brežuljci i vazduh nisu više mogli izdržati, onako izmučeni, pokušali su da zbace sa sebe jaram. Iza brežuljaka se neočekivano pojavio pepeljastosivi kudravi oblak. On je pogledao na stepu kao da je htio da kaže: spreman sam - i namrštio se. Najednom kao da se u ustajalom vazduhu nešto prekinulo, silno je puhnuo vjetar i sa šumom i fijukom počeo da se kovitla stepom. Odmah su i trava i prošlogodišnji burjan počeli da gunđaju, na drumu se uskovitlala prašina i pojurila stepom vukući za sobom slamu, viline konjice i perje i, kao zavitlani stub, podigla se k nebu i zamaglila sunce. Uzduž i poprijeko, spotičući se i poskakajući, stepom su pojurili vjetrovalji, a jedan od njih je dospio u sredinu vihora, zavitlao se i kao ptica poletio prema nebu, a onda se pretvorio u crnu tačku i nestao iz vida. Za njim je poletio drugi, a onda treći, i Jegoruška je vidio kako su se dva vjetrovalja sudarila u plavoj visini i uhvatili se ukoštac kao u dvoboju.
Pored samog druma prhnula je droplja. Onako obasjana suncem, sa krilima i repom u pokretu, ličila je na mamac za ribe ili na leptira u ribnjaku čija se krila, kad leprša nad vodom, stapaju sa brčićima i čini se da mu ti brčići rastu i sprijeda, i pozadi i sa strana... Trepereći u vazduhu kao insekt i poigravajući svojim šarenilom, droplja se okomito podigla visoko uvis, a zatim je, vjerovatno uplašena oblakom prašine, poletjela ustranu i dugo se još vidjelo kako maše krilima...
A evo, uznemiren vihorom i ne shvatajući o čemu se radi, iz trave je izletio prdavac. On je poletio niz vjetar a ne uz vjetar kao ostale ptice; zato mu se perje nadiglo, napuhao se do veličine kokoši i izgledao je veoma impozantno i zastrašujuće. Samo su gačci, koji su život preživjeli u stepi i već navikli na stepske uzbune, mirno letjeli nad travom ili su ravnodušno, ne obraćajući pažnju ni na šta, kljucali svojim debelim kljunovima po tvrdoj zemlji.
Za brežuljcima je potmulo odjeknuo grom; puhnuo je hladan vazduh. Deniska je veselo zviznuo i ošinuo konje. Otac Hristofor i Kuzmičov, pridržavajući svoje šešire, uperili su poglede na brežuljke... Dobro bi bilo da pljusne kiša!
Činilo se da je bio potreban samo još jedan mali napor, jedan pokušaj i stepa bi pobijedila. Ali je nevidljiva snaga pritiska postepeno okovala i vjetar i vazduh i staložila prašinu, i opet je nastupila tišina kao da se ništa nije ni desilo. Oblak je nestao, oprljeni brežuljci su se natmurili, vazduh se pokorno utišao i samo su još uznemireni vivci negdje plakali i žalili se na svoju sudbinu...
Uskoro se zatim spustilo veče.
 
 
III
 
U večernjem sumraku pojavila se velika prizemna zgrada sa zahrđalim limenim krovom i tamnim prozorima. To je bilo svratiste iako uz njega nije bilo nikakvog dvorišta i mada se nalazilo usred stepe i bilo sasvim neograđeno. Malo dalje od njega crnio se neki bijedni višnjik ograđen plotom, a pod prozorima, oborivši svoje teške glave, stajali su dremljivi suncokreti. U višnjiku se čula čegrtaljka postavljena tamo da bi svojim klepetanjem plašila zečeve. Inače se oko te zgrade nije čulo ni vidjelo ništa osim stepe.
Tek što su se kola zaustavila kraj doksata sa nastrešnicom, u kući su se začuli radosni glasovi - jedan muški, drugi ženski - zaškripala su vrata na šarkama i pored kola se u tren oka našla visoka mršava figura koja je mahala rukama i peševima kaputa. To je bio vlasnik svratišta Mojsej Mojseič, postariji čovjek vrlo blijeda lica i kao tuš crne, lijepe brade. Na njemu je bio iznošen crn redengot koji se na njegovim uskim ramenima klatio kao na vješalici i mahao peševima kao krilima svaki put kada bi Mojsej Mojseič od radosti ili straha pljesnuo rukama. Osim redengota na njemu su još bile široke bijele pantalone izvučene preko čizama i somotski prsluk sa riđim cvjetovima poput ogromnih stjenica.
Kada je poznao putnike, Mojsej Mojseič je prvo zamro od bujice osjećanja, zatim je pljesnuo rukama i počeo da stenje. Njegov redengot je mahnuo svojim peševima, leđa su mu se savila u luk a blijedo lice je iskrivio takav osmijeh kao da je za njega bilo ne samo prijatno da vidi ta kola nego i bolno i slatko.
- Ah, Bože moj, Bože moj! - progovorio je tankim, raspjevanim glasom dašćući i vrpoljeći se i svojim pokretima ometajući putnike da izađu iz kola. - Ah, kakav je to za mene danas sretan dan! Ah, šta sada da radim! Ivane Ivaniču! Oče Hristofore! Ah, ubio me Bog, kakav to lijep gospodičić sjedi kod kočijaša! Ah, Bože moj, pa šta ja to stojim i ne zovem goste u odaju? Izvolite, molim lijepo... izvolite samo! Dajte mi sve vaše stvari... Ah, Bože moj!
Poslujući oko kola i pomažući putnicima da izađu, Mojsej Mojseič se najednom okrenuo i povikao tako izbezumljenim i prigušenim glasom kao da je tonuo i zvao upomoć:
- Solomone! Solomone!
- Solomone! Solomone! - ponovio je u kući ženski glas. Vrata su zaškripala na šarkama i na pragu se pojavio omalen mlad Jevrej, riđ, sa velikim ptičijim nosom i sa ćelom usred tvrde kovrdžave kose; obučen je bio u kratak veoma iznošen kaput sa okruglim peševima i kratkim rukavima i u kratke triko pantalone, zbog čega je i sam izgledao kratak i kus kao očerupana ptica. To je bio Solomon, brat Mojseja Mojseiča. On je šutke, bez pozdrava, samo s nekim čudnim osmijehom, prišao kolima.
- Stigli su Ivan Ivanič i otac Hristofor! - rekao mu je Mojsej Mojseič takvim tonom kao da se bojao da mu on neće vjerovati. - Ah, ah, čudna stvar, došli su nam takvi dobri ljudi! Hajde, Solomone, uzimaj stvari! Izvolite, dragi gosti!
Samo malo kasnije Kuzmičov, otac Hristofor i Jegoruška već su sjedili u praznoj, mračnoj i velikoj sobi za starim hrastovim stolom. Taj sto je bio gotovo potpuno usamljen jer u toj velikoj sobi, osim njega, široke sofe sa poderanom mušemom i tri stolice, nije bilo nikakvog drugog namještaja. A i te stolice ne bi svak nazvao stolicama. To je bilo nešto što je samo ličilo na namještaj sa dotrajalom mušemom, te stolice su imale neprirodno izvijene naslone i zato su strašno ličile na dječije sanjke. Teško je bilo shvatiti kakvu je udobnost imao u vidu neznani stolar kada je tako nemilosrdno savijao te naslone; nametala se misao da tu nije krivica do stolara nego da je to neki namjernik-delija, u želji da se pohvali svojom snagom, savio te naslone, a zatim počeo da ih popravlja pa ih još više savio. Soba je izgledala mračna. Zidovi su bili sivi, tavanica i grede počađavjele, na podu su bile pukotine i zjapile su rupe nepoznatog porijekla (činilo se da ih je svojom potpeticom probio onaj isti delija) i izgledalo je da bi ta soba ostala mračna i onda kada bi u njoj objesili desetak lampi. Ni na zidovima ni na prozorima nije bilo ničeg što bi ličilo na neki ukras. Zapravo, na jednom zidu u sivom drvenom okviru visila su nekakva pravila sa dvoglavim orlom, a na drugom, u istom takvom okviru, nekakva gravira sa natpisom: "Ravnodušnost ljudi." Prema čemu su ljudi bili ravnodušni - nije se moglo razumjeti jer je gravira bila veoma potamnjela od vremena i muhama obilno zagađena. U sobi je zaudaralo na nešto ustajalo i kiselo.
Kada je Mojsej Mojseič uveo goste u sobu, on se i dalje klanjao, pljeskao rukama, pokretao ramenima i radosno uzvikivao - on je smatrao da je to sve potrebno radi toga da bi izgledao neobično učtiv i ljubazan.
- Kad su ovuda prošla naša teretna kola? - pitao ga je Kuzmičov.
- Jedna partija je prošla jutros, a druga, Ivane Ivaniču, odmarala se u ručanicu i predveče otišla.
- Aha... A je li Varlamov prolazio?
- Nije, Ivane Ivaniču. Jučer ujutro je prošao njegov poslovođa Grigorije Jegori; i, kako je govorio, sada je na salašu kod molokana. (Religiozna sekta.)
- Odlično. Znači, sad ćemo mi stići komoru, a onda ćemo kod molokana.
- Bog s vama, Ivane Ivaniču! - užasnuo se Mojsej Mojseič pljesnuvši rukama. - Kuda ćete u noć? Prvo nazdravlje večerajte i prenoćite, a ujutro ćete, akobogda, krenuti i stići koga treba!
- Nema se kad, nema se kad... Oprostite, Mojsej Mojseiču, drugi put, a sada nema vremena. Posjedićemo frtalj sata pa dalje, a prenoćiti možemo i kod molokana.
- Frtalj sata! - ciknuo je Mojsej Mojseič. - Kako se Boga ne bojite, Ivane Ivaniču! Vi ćete me natjerati da vam kape sakrijem i da vrata zakatančim! Pojedite bar nešto i čaj popijte!
- Nemamo mi vremena za čaj i šećer - odgovorio je Kuzmičov.
Mojsej Mojseič je nakrivio glavu, savio koljena i ispružio dlanove kao da se brani od udaraca i sa bolnoslatkim osmijehom počeo da preklinje:
- Ivane Ivaniču! Oče Hristofore! Budite tako dobri, popijte čaj kod mene! Zar sam ja tako loš čovjek da se kod mene čak ni čaj ne može popiti? Ivane Ivaniču!
- Pa eto, čaj možemo popiti - uzdahnuo je osjećajno otac Hristofor. - To nas neće zadržati.
- Pa dobro! - složio se Kuzmičov.
Mojsej Mojseič se trgnuo, radosno uzviknuo i, pognuvši se kao da je sada iskočio iz hladne vode u toplu prostoriju, potrčao prema vratima i povikao izbezumljenim i prigušenim glasom kako je maločas zvao Solomona:
- Rozo! Rozo! Daj samovar!
Trenutak kasnije otvorila su se vrata i u sobu je sa velikim poslužavnikom u rukama ušao Solomon. Stavljajući poslužavnik na sto on je podsmješljivo gledao nekud ustranu i opet se nekako čudno smiješio. Sada, pri svjetlosti lampe, vidio se njegov osmijeh - bio je to veoma složen osmijeh i izražavao je mnoga osjećanja, ali je preovlađivalo jedno - očevidni prezir. On kao da je mislio o nečemu smiješnom i glupom, kao da nekoga nije trpio i prezirao ga, kao da se nečemu radovao i očekivao pogodan trenutak da ga rani uvredom i da prasne u smijeh. Njegov dugački nos, mesnate usne i lukave, buljave oči kao da su bile napete od želje da se grohotom nasmiju. Bacivši pogled na njegovo lice, Kuzmičov se podsmjehnu i upita:
- Solomone, zašto ti ljetos ne dođeš kod nas u N. da imitiraš Jevreje na vašara?
Prije dvije godine, čega se i Jegoruška odlično sjećao, Solomon je u N. na vašara u jednoj šatri pričao scene iz jevrejskog života i imao velikog uspjeha. To podsjećanje na Solomona nije ostavilo nikakvog utiska. On ništa nije odgovorio, nego je izišao i malo kasnije se vratio sa samovarom.
Obavivši svoj posao oko stola, on se odmakao ustranu, prekrstio rake na grudima, isturio jednu nogu i uperio svoj podsmješljivi pogled u oca Hristofora. U njegovom držanju bilo je nešto izazovno, oholo i prezrivo a istovremeno i neobično žalosno i komično, jer ukoliko je njegova poza bila izrazitija, utoliko su bile upadljivije njegove kratke pantalone, kusi kaput, karikaturni nos i čitava njegova ptičija, očerupana figurica.
Mojsej Mojseič je iz susjedne sobe donio šamlicu i sjeo malo podalje od stola.
- Prijatno! Nazdravlje vam čaj i šećer! - poče on da zabavlja goste. - Jedite i uživajte. Tako rijetki gosti, tako rijetki gosti. Oca Hristofora već pet godina nisam vidio. I niko neće da mi kaže čiji je taj dobri gospodičić? - pitao je nježno pogledajući u Jegorušku.
- To je sin moje sestre Olge Ivanovne - odgovorio je Kuzmičov.
- A kuda će to on?
- Na učenje. Vozimo ga u gimnaziju.
Mojsej Mojseič je iz pristojnosti napravio na licu izraz divljenja i značajno odmahnuo glavom:
- E, to je dobro! - rekao je prijeteći prstom samovaru. -To je dobro! Iz gimnazije ćeš takav gospodin izaći da ćemo svi kape skidati. Bićeš pametan, bogat, sa ambicijom, a mama će se radovati. O, to je dobro!
Pošutio je malo, pogladio svoja koljena i počeo učtivo-šaljivim tonom:
- A vi, oče Hristofore, oprostite, ali ja se spremam da napišem pismo vladici da vi trgovcima otimate hljeb. Uzeću papir sa biljegom i napisaću da je ocu Hristoforu malo njegovih para, pa se i trgovinom počeo baviti, počeo vunu prodavati.
- Da, pod stare dane mi u glavu došlo... - odgovorio je otac Hristofor i nasmijao se. - Bratac, iz popova sam u trgovce prešao. - Trebalo bi sada da sjedim kod kuće i da se Bogu molim, a ja evo kao faraon jurim u karucama... Sujeta!
- E, zato će biti mnogo para!
- Koješta! Šipak će meni pod nos, a ne pare. Roba nije moja nego moga zeta Mihaila.
- Pa što on sam nije pošao?
- He zato... što mu se na ustima još materino mlijeko nije osušilo. Vunu kupio, ali da je proda... fali u glavi, još je mlad. Sve pare potrošio, htio je da nešto stekne i da se napravi važan, išao je tamo i ovamo, ali mu niko njegovu cijenu ne da. Godinu dana se momak mučio, a onda došao k meni i veli: Oče, smilujte se, prodajte mi vunu! Ništa ja u tim poslovima ne razumijem! Tako je to. Kad nešto treba, odmah ocu, a prije je i bez oca mogao. Kad je kupovao, nije pitao, a sada, kada ga priteglo, hajde, oče. A šta može otac? Da nije Ivana Ivaniča, ni otac ne bi ništa uradio. S njima ti je samo briga!
- Da, i ja kažem, sekiracija je s djecom! - uzdahnuo je Mojsej Mojseič. - U mene ih je šestero. Jednoga uči, drugoga liječi, trećega na rukama nosi, a kad odrastu - brige još više. I nije to samo sada tako. O tome se i u Svetom pismu govori. Kad je Jakov imao malu djecu, plakao je, a kad su odrasla, još više je plakao!
- H-ja... - složio se otac Hristofor zamišljeno posmatrajući čašu. - Ja, zapravo, nemam šta da se tužim, došao sam do kraja svog života tako kako se svakom može poželjeti... Poudavao sam kćeri za dobre ljude, sinove sam na put izveo i sad sam slobodan, učinio sam svoje pa sad mogu kud hoću. Živim polahko sa svojom popadijom, jedem, pijem i spavam, unučućima se radujem, Bogu se molim i ništa mi drugo i ne treba. Živim kao bubreg u loju i niko mi ne treba. Otkad znam za sebe, nikakve nevolje nisam imao i kad bi me sad, recimo, car upitao: "Šta ti treba? Šta želiš?" Ništa mi ne treba! Sve imam i za sve hvala Bogu. U čitavom gradu nema sretnijeg čovjeka od mene. Samo, eto, grijehova je mnogo, ali šta, samo Bog je bez grijeha. Zar nije tako?
- Znači, tako je.
- E, naravno, nema zubi, od starosti u krstima ukočilo, te ovo, te ono... astma i još koješta... Bolujem, tijelo onemoćalo, ali, eto, reci i sam, poživio sam. Osmu deceniju sam načeo! Ne može se vječno živjeti, treba obraza imati.
Otac Hristofor se najednom nečega sjetio, frknuo je u čašu i zakašljao se od smijeha.
- Smiješno! - rekao je otac Hristofor i odmahnuo rukom. - Dolazi mi u goste moj stariji sin Gavrilo. On je svršio medicinu i u Černigovskoj guberniji služi kao državni doktor. Dobro je... I kažem ja njemu: "Velim ti - astma, te ovo, te ono... A ti si ljekar, liječi oca!" On me odmah svukao, kuckao, osluškivao, razne stvari izvodio... stomak mi gnječio, a onda kaže: "Vi bi, oče, trebalo da se liječite komprimiranim vazduhom."
Otac Hristofor se zasmija grčevito, do suza, i ustade.
- A ja mu kažem: "Neka ide s milim Bogom taj komprimirani vazduh!" - izgovori nekako kroz smijeh i odmahnu objema rukama. - S milim Bogom taj komprimirani vazduh!
I Mojsej Mojseič se podiže i, uhvativši se za stomak, nasmija se nekim tankim smijehom sličnim lavežu pudlice.
- S milim Bogom taj komprimirani vazduh! - ponovio je otac Hristofor smijući se.
Mojsej Mojseič sada uhvati dvije note više i prašte u takav grčevit smijeh da se jedva držao na nogama.
- O, Bože moj... - stenjao je kroz smijeh. - Dajte da predahnem... Tako ste me zasmijali da... oh!... da umrem.
On se smijao i govorio, ali je bojažljivo i podozrivo bacao poglede na Solomona. A on je stajao u pređašnjoj pozi i smiješio se. Sudeći po njegovim očima i osmijehu, on je ozbiljno prezirao i mrzio, ali to njegovoj očerupanoj figurici nije odgovaralo pa se Jegoruški činilo da on namjerno zauzima tu drsku pozu i taj zajedljivi i prezrivi visak, da hoće da pravi od sebe budalu i izaziva smijeh kod dragih gosta.
Popivši šutke jedno šest čaša čaja, Kuzmičov je pred sobom raščistio sto, uzeo onu vreću što mu je bila pod glavom kada je spavao pod kolima, odvezao kanap i iz nje istresao sadržinu. Iz nje su na sto posuli svežnjevi novčanica.
- Dok ima vremena, oče Hristofore, hajde da ih izbrojimo - rekao je Kuzmičov.
Ugledavši novac, Mojsej Mojseič se zbunio, ustao, i, kao delikatan čovjek koji ne želi da ulazi u tuđe tajne, balansirajući rukama, na prstima je izišao iz sobe. Solomon je ostao na svome mjestu.
- Koliko imamo svežnjeva po jednu rublju? - počeo je otac Hristofor.
- Pedeset... Po tri rublje - devedeset... Novčanice po dvadeset i pet i sto rubalja složene su u svežnjeve po hiljadu komada. Odbrojte sedam hiljada i osam stotina za Varlamova, a ja ću brojati za Guseviča. Ali pazite da se ne zabrojite...
Jegoruška još nikada nije vidio toliku gomilu novaca kolika je sada ležala na stolu. Očigledno, novaca je bilo veoma mnogo, jer je hrpa od sedam hiljada i osam stotina, koju je otac Hristofor odvojio za Varlamova, izgledala vrlo mala u poređenju sa čitavom gomilom. U neko drugo vrijeme takva masa novaca možda bi iznenadila Jegorušku i navela ga na razmišljanje koliko se može za tu gomilu kupiti đevreka, klikera i makovnjača, a sada ju je on gledao ravnodušno i samo je osjećao odvratan zadah truhlih jabuka i petroleja koji se širio od te gomile. On je bio premoren i izmučen truckanjem u kolima i htio je da spava. Glava mu je padala, oči se sklapale, a misli se kao konci zaplitale. Kada bi mogao, on bi sa uživanjem spustio glavu na sto, sklopio oči da ne vidi lampu i prste koji se pokreću nad gomilom novca i dopustio bi svojim sanjivim mislima da se još više zapletu. Kada se naprezao da ne zaspi, svjetlost lampe, šalje i prsti su se udvojali, samovar se klatio a zadah truhlih jabuka je postajao još jači i neprijatniji.
- Ah, pare, pare! - uzdisao je otac Hristofor i smiješio se. - Nesreća su one! Sada moj Mihailo po svoj prilici spava i sanja da ću mu donijeti ovakvu gomilu para.
- Vaš Mihailo Timofejič ništa ne razumije - poluglasno je govorio Kuzmičov. - Prihvata se posla koji ne poznaje, a vi, eto, razumijete i možete da ocijenite stvari. Dajte vi meni, kao što sam vam rekao, vašu vunu i vraćajte se kući, a ja ću vam, neka vam bude, dodati pola rublje povrh moje cijene, a i to samo iz poštovanja...
- Ne Ivane Ivaniču - uzdahnuo je otac Hristofor. - Hvala vam na pažnji... naravno, da se o meni radi, ne bih o tome ni razgovarao, ali, i sami znate, roba nije moja...
Mojsej Mojseič je na prstima ušao. Nastojeći da iz učtivosti na gleda u gomilu novaca, on se prikrao Jegoruški i odostrag ga povukao za košulju.
- Hajdemo mi, gospodičiću - rekao mu je poluglasno. - Eh, što ću ti meče pokazati! Tako strašno, ljuto! U-u!
Dremljivi Jegoruška je ustao i lijeno pošao za Mojsejem Mojseičem da vidi medvjeda. Ušao je u malu sobu u kojoj mu je, prije nego što je išta vidio, zastao dah od nekog ustajalog i kiselog zadaha koji je ovdje bio mnogo jači nego u velikoj sobi i koji se, vjerovatno, odavde širio po čitavoj kući. Jednu polovinu sobice zauzimala je postelja pokrivena zamašćenim jorganom, a drugu komoda i brdo svih mogućih krpa, počevši od uštirkanih sukanja pa do dječijih hlačica i naramenica. Na komodi je gorjela svijeća.
Umjesto obećanog medvjeda Jegoruška je ugledao veliku, veoma debelu Jevrejku, raspletene kose, u crvenoj flanelnoj haljini sa crnim tačkicama; ona se teško kretala u uskom prolazu između kreveta i komode, otegnuto je uzdisala i stenjala kao da je zubi bole. Kada je ugledala Jegorušku, ona je napravila uplakan izraz lica, otegnuto je uzdahnula i, prije nego što je on stigao da se snađe, ona mu je prinijela ustima komad hljeba namazan medom i rekla:
- Jedi, dijete, jedi! Ti si ovdje bez mamice, i nema ko da te nahrani. Jedi.
Jegoruška je počeo da jede, iako mu se poslije bombona i makovnjača koje je svakodnevno jeo kod kuće, nimalo nije dopadao med napola izmiješan sa voskom i pčelinjim krilima. On je jeo, a Mojsej Mojseič i Jevrejka su ga gledali i uzdisali.
- Kuda ti to putuješ, dijete? - pitala ga je Jevrejka.
- U školu - odgovorio je Jegoruška.
- A koliko ti mamica ima djece?
- Samo mene. Više nikoga.
- A-oh! - uzdahnula je Jevrejka i podigla oči. - Jadna mamica, jadna mamica! Kako će tugovati i plakati! Do godine i mi ćemo u školu odvesti našega Nauma! Oh!
- Ah, Naum, Naum! - uzdahnuo je Mojsej Mojseič i na njegovom blijedom licu nervozno je zadrhtala koža. - On nam je tako bolešljiv.
Zamašćeni jorgan se pokrenuo i ispod njega je izvirila kudrava dječija glava na tankom vratiću; dva crna oka su bljesnula i radoznalo se zagledala u Jegorušku. Uzdišući neprestano, Mojsej Mojseič i Jevrejka su prišli komodi i počeli da nešto razgovaraju na jevrejskom. Mojsej Mojseič je govorio poluglasno, niskim basom, i njegov jevrejski govor je ličio na neprekidno "gal-gal-gal-gal...", a žena mu je odgovarala tankim tučijim glasom i čulo se nešto kao "tu-tu-ru-tu...". Dok su se oni tako savjetovali, ispod zamašćenog jorgana je izvirila i druga kudrava glava na tankom vratu, za njom treća, pa četvrta... Da je Jegoruška imao bogatu maštu, mogao bi pomisliti da pod tim jorganom leži stoglava hidra.
- Gal-gal-gal-gal... - govorio je Mojsej Mojseič.
- Tu-ru-tu-tu... - odgovarala mu je Jevrejka.
To savjetovanje se završilo time što je Jevrejka sa dubokim uzdahom otvorila komodu, odmotala tamo neku zelenu krpu i izvukla veliki ražani kolač u obliku srca.
- Uzmi, dijete - rekla je pružajući taj kolač Jegoruški. - Sada ti nemaš mamice, nema ko da te počasti.
Jegoruška je taj kolač gurnuo u džep i povukao se prema vratima jer više nije bio u stanju da udiše ustajali i kiseli vazduh u kojem su živjeli stanovnici te sobe. Kada se vratio u veliku sobu, on se udobno smjestio na sofi i mislima pustio na volju.
Kuzmičov je upravo završio brojanje novca i stavljao ga nazad u vreću. On se prema njemu nije odnosio s nekim osobitim poštovanjem i gurao ga je u prljavu vreću bez ikakve pažnje i tako ravnodušno kao da to nije bio novac nego stari papir.
Otac Hristofor je razgovarao sa Solomonom.
- Šta je, Solomone mudri? - pitao ga je zijevajući i krsteći usta. - Kako stoje stvari?
- A na kakve stvari vi to mislite? - upitao je Solomon i pogledao ga tako zajedljivo kao da je time ciljao na neki zločin.
- Pa, uopće... Šta radiš?
- Šta radim? - priupitao je Solomon i slegao ramenima. - Isto što i svi drugi... Vidite: ja sam sluga. Ja sam sluga kod brata, brat je sluga kod putnika, putnici su sluge kod Varlamova, a kad bih ja imao deset miliona, Varlamov bi bio moj sluga.
- A zašto bi on bio tvoj sluga?
- Zašto? Zato što nema takvoga gospodina ili milionera koji zbog neke kopjejke više ne bi lizao ruke šugavom čifutinu. Ja sam sada šugavi čifutin i prosjak, svi na mene gledaju kao na psa, ali kada bih ja imao pare, i Varlamov bi preda mnom izigravao istu onakvu budalu kao što je Mojsej pred vama izigrava.
Otac Hristofor i Kuzmičov su se zgledali. Ni jedan ni drugi nisu razumjeli Solomona. Kuzmičov ga je strogo i suho pogledao i upitao:
- A kako ti to, budalo jedna, upoređuješ sebe sa Varlamovom?
- Nisam ja još tolika budala da upoređujem sebe sa Varlamovom - odgovorio je Solomon podsmješljivo gledajući u svoje sagovornike. - Varlamov je, iako je Rus, u duši ipak šugavi Jevrejin; čitav njegov život je u parama i dobiti, a ja sam svoje pare spalio u peći. Meni ne trebaju ni pare, ni zemlja, ni ovce i ne treba da me se boje ljudi i skidaju kape kada prolazim. Znači, ja sam pametniji od vašeg Varlamova i više ličim na čovjeka!
Malo kasnije Jegoruška je kroz polusan čuo kako je Solomon potmulim i hripavim glasom od mržnje koja ga je gušila, vrskajući i žureći, počeo da priča o Jevrejima; u početku je govorio pravilno ruski, a onda prešao na ton pripovjedača o jevrejskom načinu života i počeo je govoriti sa pretjeranim jevrejskim akcentom kao što je nekada govorio u šatri.
- Stani... - prekinuo ga je otac Hristofor. - Ako se tebi tvoja vjera ne sviđa, ti je onda promijeni, ali grijeh je izrugivati se; ko se šegači sa svojom vjerom, to je posljednji čovjek.
- Vi ništa ne razumijete! - grubo ga je prekinuo Solomon. - Ja vama govorim jedno a vi drugo...
- Eto, vidi se odmah da si glup čovjek - uzdahnuo je otac Hristofor. - Ja te poučavam kako znam i umijem a ti se ljutiš. Ja tebi govorim onako starački - polahko, a ti kao tukac: bla-bla-bla! Čudan čovjek, zaista...
Ušao je Mojsej Mojseič. On je uzbuđeno pogledao Solomona i svoje goste i opet je na njegovom licu nervozno zaigrala koža. Jegoruška je otresao glavom i pogledao oko sebe; letimice je vidio Solomonovo lice upravo u trenutku kada je ono tri četvrti bilo okrenuto prema njemu i kada je sjenka njegovog dugačkog nosa presijecala čitav lijevi obraz; prezrivi smiješak pomiješan s tom sjenkom, blještave podrugljive oči, oholi izraz lica i čitava njegova očerupana pojava koja se udvajala i titrala pred Jegoruškinim očima činili su ga sada sličnim ne komedijantu nego onome što čovjek nekad sanja, nečemu nalik na nečastivog.
- Što vam je on nekakav mamen, sačuvaj Bože, Mojsej Mojseiču! - nasmiješio se otac Hristofor. - Trebalo bi ga nekako zbrinuti ili oženiti, šta li... Na čovjeka ne liči...
Kuzmičov se ljutito namrštio. Mojsej Mojseič je opet uzbuđeno pogledao brata i goste.
- Solomone, izađi! - rekao je strogo. - Izađi!
I dodao je još nešto na jevrejskom. Solomon se je kikotavo nasmijao i izišao.
- A šta je bilo? - uplašeno je pitao Mojsej Mojseič oca Hristofora.
- Zaboravlja se - odgovorio je Kuzmičov. - Grubijan je i visoko nos diže.
- Znao sam ja to! - užasnuo se Mojsej Mojseič pljesnuvši rukama. - Ah, Bože moj! Bože moj! - progunđao je poluglasno. - Molim vas, budite dobri, izvinite i ne ljutite se. Takav je on čovjek, takav čovjek! Ah, Bože moj! Bože moj! Rođeni mi je brat, ali osim nevolje ništa ja drugo od njega nisam vidio. Pa on, je znate...
Mojsej Mojseič je zavrtio prstom na sljepoočnici i nastavio:
- Nije on pri svojoj pameti... propao čovjek. Ni sam ne znam šta da radim s njim! On nikoga ne voli, nikoga ne poštuje, nikoga se ne boji... Znate, svima se ruga, govori gluposti, svakome oči kopa. Nećete mi vjerovati: došao jednom ovamo Varlamov, a Solomon mu je takvu stvar rekao da je on bičem udario i njega i mene... A zašto mene? Zar sam ja kriv... Bog mu je oduzeo pamet, znači, to je Božija volja, a zar sam ja kriv?
Prošlo je već desetak minuta a Mojsej Mojseič je još uvijek, onako poluglasno, nabrajao i uzdisao:
- Noću on ne spava, sve nešto razmišlja, razmišlja, razmišlja. A o čemu on to razmišlja, Bog bi ga znao. Priđeš mu noću, a on se ljuti i smije se. On ni mene ne voli... I ništa on ne želi! Kada je otac umirao, ostavio je i njemu i meni po šest hiljada rubalja. Ja sam kupio evo ovo svratiste, oženio sam se i sada i djecu imam, a on je svoje pare u peći spalio. Kakva šteta, kakva šteta! Zašto da ih spaljuje? Ako tebi ne trebaju, daj ih meni, zašto da ih spaljuješ?
Najednom su zaškripala vrata na šarkama i zatresao se pod od nečijih koraka. Na Jegorušku je puhnuo lahak povjetarac i njemu se učinilo da je proletjela neka velika crna ptica i pored samog njegovog lica uzmahnula krilima. Otvorio je oči... Kraj sofe je stajao stric sa vrećom u ruci, spreman za put. Otac Hristofor je držao svoj cilindar, nekome se klanjao i smiješio se, ali ne mehko i dobroćudno kao obično, nego nekako preponizno i nategnuto, što mu nikako nije odgovaralo. A Mojsej Mojseič je balansirao kao da mu se tijelo razlomilo na tri dijela pa svim silama nastoji da se ne raspe. Samo je Solomon, kao da se ništa nije dogodilo, prekrštenih ruku stajao u uglu i još uvijek se prezrivo smiješio.
- Vaša svjetlosti, oprostite, kod nas nije čisto! - stenjao je Mojsej Mojseič sa bolećivo sladunjavim osmijehom ne zapažajući više ni Kuzmičova, ni oca Hristofora nego balansirajući čitavim tijelom da se ne raspadne. - Mi smo obični ljudi, vaša svjetlosti!
Jegoruška je protrljao oči - nasred sobe je zaista stajala svjetlost u obliku mlade, veoma lijepe i punačke ženske prilike u crnoj haljini i slamnom šeširu. Prije nego što je Jegoruška stigao da sagleda njene crte lica, on se nešto sjetio onog usamljenog i vitkog jablana što ga je danas vidio na brežuljku.
- Je li ovuda danas prolazio Varlamov? - pitao je ženski glas.
- Nije, vaša svjetlosti - odgovorio je Mojsej Mojseič.
- Ako ga sutra vidite, zamolite ga da navrati k meni na trenutak.
Najednom, sasvim neočekivano, ispred svojih očiju Jegoruška je spazio crne baršunaste obrve, krupne smeđe oči i njegovane ženske obraze sa jamicama od kojih se po čitavom licu širio osmijeh kao što se šire sunčevi zraci. Zamirisalo je nešto divno.
- Kakav mio dječak? - rekla je dama. - Čiji je on? Pogledajte, Kazimire Mihajloviču, kakva divota! Bože moj, on spava. Dragi bucko...
I dama je toplo poljubila Jegorušku u oba obraza. Jegoruška se nasmiješio i, misleći da spava, ponovo je sklopio oči. Šarke su na vratima zaškripale, začuli su se užurbani koraci: neko je ulazio i izlazio.
- Jegoruška! Jegoruška! - začuo se zvučan šapat dva glasa.
- Ustaj, idemo!
Neko je, izgleda Deniska, postavio Jegorušku na noge i za ruku ga poveo; putem je on napola otvorio oči i još jednom vidio onu lijepu ženu u crnoj haljini koja ga je poljubila. Ona je stajala na sredini sobe i, gledajući ga kako odlazi, prijateljski mu se smiješila i klimala glavom. Kada je prilazio vratima, vidio je nekog lijepog i razvijenog crnomanjastog muškarca, sa polucilindrom i gamašama. Mora da je to bio pratilac te dame.
- Prrr! - začulo se sa dvorišta.
Pred ulazom Jegoruška je ugledao novu, divnu kočiju i par crnih konja. Na kočijaškom mjestu sjedio je uniformisani sluga sa dugačkim bičem u rukama. Samo Solomon je izišao da isprati putnike. Lice mu je bilo napregnuto od želje da se grohotom zasmije; gledao je tako kao da je sa velikim nestrpljenjem očekivao odlazak gostiju da bi im se do mile volje mogao smijati.
- To je grofica Dranicka - prošaputao je otac Hristofor penjući se u kola.
- Da, grofica Dranicka - ponovio je Kuzmičov, također šapatom.
Očevidno je bilo da je grofičin dolazak proizveo veoma jak utisak, jer je čak i Deniska šaputao i tek tada se odlučio da osine dorate i da vikne na njih kad su kola već prošla četvrt vrste i kada se, daleko pozadi, umjesto svratišta vidjela samo nejasna svjetlost.
 
IP sačuvana
social share
Pogledaj profil
 
Prijava na forum:
Ime:
Lozinka:
Zelim biti prijavljen:
Trajanje:
Registruj nalog:
Ime:
Lozinka:
Ponovi Lozinku:
E-mail:
Idi gore
Stranice:
2 3 ... 5
Počni novu temu Nova anketa Odgovor Štampaj Dodaj temu u favorite Pogledajte svoje poruke u temi
Trenutno vreme je: 16. Okt 2018, 04:38:35
nazadnapred
Prebaci se na:  

Poslednji odgovor u temi napisan je pre više od 6 meseci.  

Temu ne bi trebalo "iskopavati" osim u slučaju da imate nešto važno da dodate. Ako ipak želite napisati komentar, kliknite na dugme "Odgovori" u meniju iznad ove poruke. Postoje teme kod kojih su odgovori dobrodošli bez obzira na to koliko je vremena od prošlog prošlo. Npr. teme o određenom piscu, knjizi, muzičaru, glumcu i sl. Nemojte da vas ovaj spisak ograničava, ali nemojte ni pisati na teme koje su završena priča.

web design

Forum Info: Banneri Foruma :: Burek Toolbar :: Burek Prodavnica :: Burek Quiz :: Najcesca pitanja :: Tim Foruma :: Prijava zloupotrebe

Izvori vesti: Blic :: Wikipedia :: Mondo :: Press :: 24sata :: Sportska Centrala :: Glas Javnosti :: Kurir :: Mikro :: B92 Sport :: RTS :: Danas

Prijatelji foruma: ConQUIZtador :: Domaci :: Morazzia :: TotalCar :: Juzne Vesti :: Citati :: Serbia News :: Kuvar :: Tvorac Grada :: MojaFirma

Pravne Informacije: Pravilnik Foruma :: Politika privatnosti :: Uslovi koriscenja :: O nama :: Marketing :: Kontakt :: Sitemap

All content on this website is property of "Burek.com" and, as such, they may not be used on other websites without written permission.

Copyright © 2002- "Burek.com", all rights reserved. Performance: 0.104 sec za 18 q. Powered by: SMF. © 2005, Simple Machines LLC.